могучей дланью согнул жирную выю генерал-адъютанта. — Ниже кланяйтесь, — повторил он. — Ведь не мне вы кланяетесь, а тем бедным русским солдатам, которые сидят сейчас в Баязете и не могут понять, какое это счастье для них, что гнилостные лихорадки не грозят им!
Наместник вышел на середину зала и показал на дверь.
— Вон! — коротко и звонко повелел он.
Святополк-Мирский, загнав лошадей, в четверть часа домчал до Тифлиса и отдал распоряжение:
— Велено выручать… Прикажите коннице Калбулай-хана выступить за кордоны. Кстати, в Баязете сидит его братец Исмаил-хан, вот и пусть они потом сообща выбираются прочь из Ванского пашалыка.
Получив такое распоряжение, генерал Калбулай-хан Нахичеванский спросил адъютанта:
— Какое сегодня число?
Ему ответили, и хан остался доволен:
— Очень хорошее число. Завтра мы выступаем…
Он был настоящий брат своего брата.
* * *
«Единорог» времен Екатерины зарядили железным «боем», и Потресов решил сам опробовать его в деле. Выдержит или разорвет? — вот задача. Напрасно фейерверкеры уговаривали не рисковать — майор решил сам поджечь запал и отогнал любопытных подальше.
— К черту идите! — крикнул он, поджигая фитиль. — Я-то уже старый, а вы все к черту идите!..
Что-то шипнуло, рявкнуло грохотом и — один дым, только дым и дым — ни майора, ни пушки, ни бруствера. Когда же отнесло дым в сторону, все увидели Потресова, который улыбался черным от копоти лицом.
— Можно! — разрешил он. — Выдержит…
Турки ударили из фальконетов — Потресов экономно ответил тремя боевыми ракетами, по семь фунтов каждая. Турки ввели в бой горные пушки, и небо сразу наполнилось воем. Одно из ядер, чадящее вонью, покатилось по земле, и Кирюха Постный придержал его ногою.
— Шароха! — крикнул он. — Наша… Ду-ду-ду… раки!
— Конечно, дураки, — подтвердил Потресов.
Дело в том, что многие ядра-шарохи, посылаемые на турок из крепостных пушек, не разрывались, только выгорая изнутри. Вот эти-то шары турецкие горе-артиллеристы принимали за настоящие гранаты и, зарядив ими свои орудия, посылали их обратно в крепость. Пустые шарохи издавали в полете противный оглушающий вой, к которому скоро все привыкли.
— Веселей, ребята, гляди! — велел Потресов. — Ведро воды на всех ставлю, давай песню хорошую!..
Стрельба — работа веселая, жаркая. И песня, рожденная в муках осады, пошла блуждать из каземата в каземат, пристраиваясь возле плеча застрельщика, уплывала на чердаки и крыши, где лежали казацкие сотни.
Вот она, эта песня:
Эх, кавказские солдаты, Ходят под руку с нуждой, Они горюшком богаты, Его носят за спиной. Вместо соли мы солили Из патронов порошком, Сено в трубочках курили, Распрощались с табачком. Мы рогожи надевали Вместо бурок и плащей, Ноги в кожу зашивали После съеденных коней…
— Кстати, — сказал Карабанов, встретившись с Клюгенау, — это случайно не ваше произведение так удачно горланят?
— Нет, — ответил барон, — мне так хорошо не написать. И такие песни не пишутся одним человеком…
Поручик, пошатываясь, отошел от инженера. Он искал хотя бы тени, чтобы лечь, чтобы заснуть, чтобы забыть о воде. И, открыв тяжелую дверь какой-то каморы, он встретил… самого себя: Карабанов глядел на Карабанова из мутного осколка зеркала, висевшего против дверей, и лицо его было совсем незнакомо поручику. Андрей шагнул вперед, рукавом смахнул с зеркала налет бурой пыли. Из пустоты на него глядело чужое лицо, страшное, обросшее жесткой щетиной, разбухшее, словно лицо утопленника; воспаленные глаза смотрели как-то тупо и одичало.
«А-а, это опять вы, Карабанов!»
Андрей поднес руку к сломанному козырьку фуражки и, едва шевеля языком, который не умещался во рту, сказал:
— Имею честь представиться: флигель-адъютант его императорского величества Андрей Карабанов!
Он вдруг расхохотался смехом, похожим на истеричный плач; неужели, думалось ему в этот момент, все это когда-то было: и свитские аксельбанты, и пышные знамена с хищным орлом империи, и был он сам, совсем не такой, каким глядится сейчас из зеркала?.. Прошлое теперь представлялось ему чем-то нехорошим и стыдным, вроде тайного блуда.
Какие-то голоса, идущие из-под земли, откуда-то из-под пола, заставили насторожиться. Один голос был мужской, слегка писклявый, другой с придыханием, женский, еще недавно твердивший ему слова любви.
— Клюгенау? — удивился он и надолго приник ухом к полу.
Голоса:
— …И если я, и если мне…
— Не надо так говорить. Вы святая…
— Мне так тяжко сейчас…
— Положитесь на меня…
Карабанов поднялся с колен, машинально отряхнул пыль с чикчир. Так вот оно что! — Клюгенау, а не он теперь слушает ее. Что ж, очевидно, она права. Да и что он такое? Пришел разбойником, Ванькой-ключником, заговорил ей зубы, показал свое ерничество да мужское грубое ухарство и ушел опять, словно говоря на прощание: знай наших, вот мы какие добры молодцы!
— И отчего я такой… — Хотел сказать «глупый», но раздумал и сказал другое: — Неприкаянный?
Карабанов отоспался в своем закутке и вышел во двор. Коса смерти, снова придя в движение, лихо гуляла над головами баязетцев. Пули и «жеребья» бороздили воздух, разрывали его в полете, полосовали, резали — он весь был иссечен ими, словно спина