Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, мое первое заграничное путешествие кончилось. Пора домой… И я выехал из Берлина. Скоро и граница. Вот она, вот Родина… Проехали какую-то канавку или речонку, и я дома, у себя в России. Вот они стоят, мои земляки… Вот носильщики, вот крепкий высокий жандарм с золотой медалью за верность. Все — наше, все — Родина.
Посмотрим, что дала мне Европа, что я сумел от нее взять, что понял, что полюбил в ней, посмотрим…
В Россию! От станковой живописи к церковной
Я прямо поехал в Москву. Повидал кое-кого из приятелей и уехал в Хотьков монастырь. Нанял избу в деревне Комякине, близ монастыря, и принялся за этюды к «Варфоломею»[130].
Окрестности Комякина очень живописны: кругом леса, ель, береза, всюду в прекрасном сочетании. Бродил целыми днями. В трех верстах было и Абрамцево, куда я теперь чаще и чаще заглядывал.
Ряд пейзажей и пейзажных деталей было сделано около Комякина. Нашел подходящий дуб для первого плана, написал самый первый план, и однажды с террасы абрамцевского дома совершенно неожиданно моим глазам представилась такая русская, русская осенняя красота. Слева холмы, под ними вьется речка (Аксаковская Воря). Там где-то розоватые осенние дали, поднимается дымок, ближе — капустные малахитовые огороды, справа — золотистая роща. Кое-что изменить, что-то добавить, и фон для моего «Варфоломея» такой, что лучше не выдумать.
И я принялся за этюд. Он удался, а главное, я, смотря на этот пейзаж, им любуясь и работая свой этюд, проникся каким-то особым чувством «подлинности» историчности его: именно такой, а не иной, стало мне казаться, должен быть ландшафт. Я уверовал так крепко в то, что увидел, что иного и не хотел уже искать[131].
Оставалось найти голову для отрока, такую же убедительную, как пейзаж. Я всюду приглядывался к детям и пока что писал фигуру мальчика, писал фигуру старца. Писал детали рук с дароносицей и добавочные детали к моему пейзажу — березки, осинки и еще кое-что.
Время шло, было начало сентября. Я начал тревожиться, — ведь надо было еще написать эскиз. В те дни у меня были лишь альбомные наброски композиции картины, и она готовой жила в моей голове, но этого для меня было мало. А вот головы, такой головы, какая мне мерещилась для будущего преподобного Сергия, у меня еще не было под рукой. Повторялось то, что и с «Пустынником», когда скрылся из моих глаз отец Гордей. Я не решался начать картину, не имея под рукой исчерпывающего материала.
И вот однажды, идя по деревне, я заметил девочку лет десяти, стриженую, с большими широко открытыми удивленными голубыми глазами, болезненную. Рот у нее был какой-то скорбный, горячечно дышащий.
Я замер, как перед видением. Я действительно нашел то, что грезилось мне: это и был «документ», «подлинник» моих грез. Ни минуты не думая, я остановил девочку, спросил, где она живет, и узнал, что она комякинская, что она дочь Марьи, что изба их вторая с краю, что ее, девочку, зовут так-то, что она долго болела грудью, что вот недавно встала и идет туда-то. На первый раз довольно. Я знал, что надо было делать.
Художники в Комякине были не в диковинку, их не боялись, не дичились, от них иногда подрабатывали комякинские ребята на орехи и прочее. Я отправился прямо к тетке Марье, изложил ей все, договорился и о «гонораре», и назавтра, если не будет дождя, назначил первый сеанс.
На мое счастье, назавтра день был такой, как мне надобно: серенький, ясный, теплый, и я, взяв краски, римскую лимонную дощечку, зашел за моей больнушкой и, устроившись попокойнее, начал работать.
Дело пошло ладно. Мне был необходим не столько красочный этюд, как тонкий, точный рисунок с хрупкой, нервной девочки. Работал я напряженно, стараясь увидать больше того, что, быть может, давала мне моя модель. Ее бледное, осунувшееся с голубыми жилками личико было моментами прекрасно. Я совершенно отождествлял это личико с моим будущим отроком Варфоломеем. У моей девочки не только было хорошо ее личико, но и ручки, такие худенькие, с нервно сжатыми пальчиками. Таким образом, я нашел не одно лицо Варфоломея, но и руки его.
В два-три сеанса был сделан тот этюд, что находился в Остроуховском собрании[132]. Весь материал был налицо. Надо приниматься за последний эскиз красками. Я сделал его быстро и тут же нанял себе пустую дачу в соседней деревне Митине. В половине сентября переехал туда, развернул холст и, несмотря на темные осенние дни, начал рисовать самую картину. Жилось мне в те дни хорошо. Я полон был своей картиной. В ней, в ее атмосфере, в атмосфере видения, чуда, которое должно было совершиться, жил я тогда.
Начались дожди, из дому выходить было неприятно, перед глазами были темные, мокрые кирпичные сараи. Даже в Абрамцево нельзя было попасть, так велика была грязь. И лишь на душе моей тогда было светло и радостно. Питался я скудно. Моя старуха кухарка умела готовить только два блюда — кислые щи да кашу.
Так я прожил до середины октября. Нарисовал углем картину и за это время успел убедиться, что при такой обстановке, один-одинешенек, с плохим питанием, я долго не выдержу, — и решил спасаться к моим уфимцам. Они рады были повидать меня после заграницы и предложили мне все самые заманчивые условия для писания картины: наш зал с большими окнами, абсолютную тишину, спокойствие. О питании не нужно было и говорить — оно там было всегда поставлено прекрасно.
Я, недолго думая, свернул свою картину на скалку, расплатился за квартиру, распрощался со своей стряпухой и уехал в Уфу, тогда уже по железной дороге.
Радостная встреча, расспросы о том, что не написалось в письмах из Италии, Парижа. Скоро картина была натянута. Снег в Уфе выпал рано, в начале ноября, свет был прекрасный, и я начал своего «Варфоломея» красками. Полетели дни за днями.
Вставали мы рано, и я после чая, тотчас как рассветет, принимался за картину. Я не был опять доволен холстом, слишком мелким и гладким, и вот, однажды, когда была уже написана верхняя часть пейзажа, я, стоя на подставке, покачнулся и упал, упал прямо на картину!
На шум прибежала сестра, а потом и мать. Я поднялся, и все мы увидели, что картина прорвана — большая дыра зияла на небе. Мать и сестра, видя меня таким смущенным, а еще больше — пробитую картину, не знали, как помочь делу, как подступиться ко мне.
Однако первые минуты миновали. Ахать было бесполезно, надо было действовать. Я тотчас же написал в Москву в магазин Дациаро[133], прося мне спешно выслать лучшего заграничного холста известной ширины, столько-то. Написал и стал нетерпеливо ждать посылки. Время тянулось необыкновенно медленно. Я хандрил, со мной не знали, что делать, не рады были, что и пригласили меня. Однако недели через полторы пришла повестка, и в тот же день я получил прекрасный холст, гораздо лучший, чем прорванный. Я ожил, ожили и все мои вокруг меня.
Скоро я перерисовал картину наново и взялся за краски. Как бы в воздаяние за пережитые волнения, на новом холсте писалось приятней. Он очень мне нравился, и дело быстро двигалось вперед.
В те дни я жил исключительно картиной, в ней были все мои помыслы, я как бы перевоплотился в ее героев. В те часы, когда я не писал ее, я не существовал и, кончая писать к сумеркам, не знал, что с собой делать до сна, до завтрашнего утра.
Ходить в гости не хотелось, и лишь изредка я ездил кататься, катаясь, заезжал в Старую Уфу, в маленький домик с мезонином, где шесть-семь лет тому назад я так счастливо проводил летние дни и вечера. Но там все было другое, теперь мне почти чужое, и я ехал домой… Кучер старался показать, как резво бегут у него кони, пускал их полной рысью, и я, весь закиданный снегом, прозябший на морозе, возвращался домой к вечернему чаю. И снова все мои за столом, в тепло натопленной горнице, говорим о картине, о завтрашнем рабочем дне, а то я уносился в воспоминания об Италии, и меня слушали, не наслушивались…
Проходила длинная ночь, утром снова за дело. А дело двигалось да двигалось. Я пишу «Варфоломея», его голову — самое ответственное место в картине. Удастся голова — удалась картина. Нет — не существует и картины.
Слава Богу, голова удалась, картина есть. «Видение отроку Варфоломею» кончено…
Кроме своих, которым после успеха «Пустынника» все, что ни напишу, нравится, нравится и посторонним, хотя, быть может, они и восхваляют меня из любезности или на всякий случай. Один А. М. П. — купец с университетским образованием и большим самомнением, хотя и неглупый, забавно и цинично вышутил бедного «Варфоломея».
Пора собираться в Москву. Там посмотреть картину в раме, и что Бог даст. Провожаемый самыми добрыми напутствиями, я уехал, забрав картину. Что-то будет…
В те дни приснилось мне два сна. Первый такой: высокая, до самых небес, лестница. Я поднимаюсь по ней все выше и выше — к облакам… — просыпаюсь. Утром рассказываю сон матери. По ее мнению, сон хорош: я буду иметь успех с «Варфоломеем», он вознесет меня и т. д….
- Верещагин - Аркадий Кудря - Искусство и Дизайн
- О духовном в искусстве - Василий Кандинский - Искусство и Дизайн
- Полный путеводитель по музыке 'Pink Floyd' - Маббетт Энди - Искусство и Дизайн