Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я был снят. Вроде бы по своему заявлению, но снят с таким шумом, визгом, треском, что отзывается во мне до сих пор. Все материалы Пленума были полностью опубликованы в газете "Московская правда". Когда только пришел на должность первого секретаря горкома партии, я потребовал, чтобы газета начала публиковать полные отчеты с Пленумов: и доклад, и выступления, причем без всяких купюр. На что ЦК партии и сейчас решиться не может, боится. Так что я оказался жертвой собственной инициативы. Шучу, конечно. Наоборот - правда, гласность никогда не могут быть во вред. Для людей непредвзятых публикация в "Московской правде" стала тяжелым ударом, она ясно говорила о нравах лакейства, страха, царивших в партийной верхушке.
Затем я опять попал в больницу. До февральского Пленума удалось выкарабкаться, хотя это уже был четвертый удар. Прошел Пленум достаточно ровно,
Горбачев предложил вывести меня из состава кандидатов в члены Политбюро.
Горбачев осторожно говорил о пенсии. Врачебный консилиум сразу предложил мне подумать об этом. Сначала я, посоветовавшись с женой, сказал: подождите, к этому разговору вернемся после выхода из больницы. Потом подумал, поразмышлял серьезно. Нет, решил, пенсия для меня - это верная гибель. Я не смогу перебраться на дачу и выращивать укроп, редиску - взвою или умру от тоски. Мне нужны люди, нужна работа, без нее я пропаду. Сказал врачам, что не согласен.
Прошло немного времени, мне опять в больницу позвонил Горбачев и предложил работу первого заместителя председателя Госстроя, министра СССР. Мне в тот момент было абсолютно все равно. Я согласился, не раздумывая ни одной секунды.
Мне часто задавали вопрос, да потом и я сам себя спрашивал, почему все же он решил не расправляться со мной окончательно. Вообще с политическими противниками у нас боролись всегда успешно. И можно было меня отправить на пенсию или послом в дальнюю страну. Горбачев оставил меня в Москве, дал сравнительно высокую должность, по сути, оппозиционер остался рядом...
Мне кажется, если бы у Горбачева не было Ельцина, ему пришлось бы его выдумать. Несмотря на его в последнее время негативное отношение ко мне, он понимал, что такой человек, острый, колючий, не дающий спокойно жить забюрокраченному партийному аппарату, - необходим, надо его держать рядышком, поблизости. В этом живом спектакле все роли распределены, как в хорошей пьесе. Лигачев - консерватор, отрицательный персонаж; Ельцин забияка, с левыми заскоками; и мудрый, всепонимающий главный герой, сам Горбачев. Видимо, так ему все это виделось.
А кроме того, я думаю, он решил не отправлять меня на пенсию и не усылать послом куда-нибудь подальше, боясь мощного общественного мнения. В тот момент и в ЦК, и в редакцию "Правды", да и в редакции всех центральных газет и журналов шел вал писем с протестом против решений Пленумов. Считаться с этим все-таки приходилось.
Мне нужно было выползать, выбираться из кризиса, в котором я очутился. Огляделся вокруг себя - никого нет. Образовалась какая-то пустота, вакуум. Человеческий вакуум. Странная жизнь. Кажется, работал в контакте с людьми. Вообще любил компанию. К людям всегда тянуло, а не к одиночеству. И когда предают один за другим, десяток, второй десяток людей, с которыми работал, которым верил, начинает появляться страшное чувство обреченности. Может быть, это характерная черта сегодняшнего времени? Может быть, у нас общество настолько зачерствело в результате всех этих черных десятилетий, что люди перестали быть добрыми? Как будто вокруг тебя очертили круг, и туда никто не заходит: боятся прикоснуться и заразиться. Как прокаженный. Прокаженный для тех, кто дрожит за свою судьбу, для тех, кто старается угодить, для конъюнктурщиков, но, как это ни грустно, и нормальных людей из тех, которые всегда чего-то боятся...
Да, отвернулись многие. Среди них большинство временщиков, которые выдавали себя за друзей и товарищей, но на самом деле были просто прилипалами. Которъш я был нужен как начальник, как первый секретарь МГК, да и только.
На Пленумах ЦК, других совещаниях, когда деваться было некуда, наши лидеры здоровались со мной с опаской какой-то, осторожностью, кивком головы давая понять, что я в общем-то, конечно, жив, но это так, номинально, политически меня не существует, политически я - труп.
Какое-то смутное ощущение от отсутствия звонков со стороны тех, кто раньше все время звонил, а теперь вдруг перестал. Странно... Часто думал, как я бы повел себя на их месте? Все же уверен в себе абсолютно, никогда бы не бросил человека в беде. Слишком это уж противоречило бы каким-то элементарным человеческим принципам.
Трудно описать то состояние, з котором я пребывал. Трудно. Началась настоящая борьба с самим собой. Анализ каждого поступка, каждого слова, анализ своих принципов, взглядов на прошлое, настоящее, будущее, анализ моих отношений с людьми, и даже в семье, - постоянный анализ, днем и ночью, днем и ночью. Сон три-четыре часа, и опять одолевают мысли.
В таких случаях люди часто ищут выход в религии, обращаются к Богу, некоторые запивают. У меня не случилось ни того, ни другого. Осталась вера в людей, но уже совсем другая - только в преданных друзей. Наивной веры уже не было.
Я, вспоминая, пропустил через себя сотни людей, друзей, товарищей, соседей, сослуживцев. Пропустил через себя отношение к жене, к детям, внукам. Пропустил через себя свою веру. Что у меня осталось там, где сердце, - оно превратилось в угли, сожжено. Все сожжено вокруг, все сожжено внутри...
Да. Это было время самой тяжелой схватки - схватки с самим собой. Я знал, что если проиграю в этой борьбе, то, значит, проиграю всю жизнь. Поэтому и напряжение было такое, поэтому сил осталось так мало.
Меня все время мучили головные боли. Почти каждую ночь. Часто приезжала "скорая помощь", мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять. Конечно, семья поддерживала чем могла. Бессонные ночи напролет проводила у моей кровати Наина, дочери Лена и Таня помогали как могли. Особенно когда начинались страшные приступы головной боли, готов был лезть на стенку, еле сдерживал себя, чтобы не закричать. Это были адские муки. Часто терпения просто не хватало, и думал, вот-вот сорвусь.
Верил врачам Юрию Алексеевичу Кузнецову, Анатолию Михайловичу Григорьеву и другим, обещавшим, что все это пройдет, это перенапряжение, которое лечит только время. А голова не отключалась... И так изо дня в день. Сдавали нервы. Был невыдержан, иногда срывал это на семье. Когда успокаивался, становилось стыдно, неловко перед самыми близкими мне людьми. Семье многое пришлось выдержать в этот период, но она все прощала.
Жена, дети пытались как-то успокоить меня, отвлечь. А я чувствовал это и заводился... В общем, тяжко им тогда было со мной. И во многом благодарен им, что мне удалось выдержать, вырваться из того удушья.
Потом, позже, я услышал какие-то разговоры о своих мыслях про самоубийство, не знаю, откуда такие слухи пошли. Хотя, конечно, то положение, в котором оказался, подталкивало к такому простому выходу. Но я другой, мой характер не позволяет мне сдаться. Нет, никогда я бы на это не пошел.
Да, жизнь изгнанника... И все-таки это была не жизнь на острове. Это был полуостров, и соединяла мой остров с материком небольшая дорожка. Это была людская дорожка, дорожка верных, преданных друзей, многих москвичей, свердловчан, да и людей со всей страны. И их не беспокоило, что их заподозрят в контактах со мной...
Я стал чаще гулять по улице. Когда работал, вообще забыл, что это такое - просто пройтись и погулять, без охранников, помощников, как обыкновенный москвич, такой же, как все. Это было замечательное состояние. Может быть, единственная радость за все то черное время. Незнакомые люди встречали меня на улице, в магазине, в кинотеатре, приветливо улыбались. Как-то смягчало это, и одновременно думалось - вот, пожалуйста, просто прохожие, а у них благородства значительно больше, чем у тех, многие из которых называли себя друзьями или вершили судьбами.
Что я являюсь политическим изгнанником, мне давали понять везде, хотя я работал министром, первым зампредом Госстроя, тем не менее все время меня пытались представить человеком в чем-то ущербным. Конечно, решать вопросы в таком положении было трудно, иногда невозможно.
Какие-то кошмарные полтора года... Да и работа, честно говоря, не по мне. Хотя я, как обычно, и окунулся в нее с головой, но все-таки слишком уже втянулся в партийную, политическую жизнь. На этом месте мне не хватало общения с людьми.
Западная пресса к моему имени проявляла постоянный интерес, за каждое интервью меня обязательно упрекали в верхах, поскольку я старался говорить правду. Я не хотел чего-либо скрывать, о чем-то умалчивать, встречаясь с западными журналистами. Десятилетиями нам все время внушалось, что западная пресса только обманывает, только лжет - делает все, чтобы написать про нас гадости и вранье. На самом деле представителей серьезной западной журналистики чаще всего отличает компетентность, глубокий профессионализм, безукоризненное следование журналистской этике, я не говорю про "желтую" прессу, с ней, к сожалению, мне тоже пришлось повстречаться.