Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Система Ллойда имела свои достоинства, сводя тогдашнее ведение войны к пространственным аналогиям и ясным понятиям[303], она давала рационально объясняющее средство для смысла и связи военных явлений, как теория трех единств — для построения тогдашней драмы или учение о делении властей для внутренней динамики конституционного государства.
Но когда рабочая гипотеза Ллойда, его вспомогательная конструкция, следуя за увлечениями эпохи к постоянному подведению умственных итогов, была обобщена, она получила уродливое направление и уже при его последователях спустилась до степени бессодержательной догматической схемы. Учение о местности (Terrainlehre), подкрепленное во второй половине XVIII века развитием картографического дела, сделалось любимым детищем военной науки, куда примешались самые фантастические представления, темные образы, явный пересол. С беспощадной резкостью Клаузевиц борется с этим миром догматов, с этими крылатыми словами: «господствующая местность, прикрывающая позиция, ключ страны» и т. д.[304]
Раз удалось военное дело свести к системе материальных аналогий и ряду правил, оно становилось теорией, суммой таких рецептов, знание которых давало преимущество, давало успех. В этом смысле характерны слова Винтерфельда, написанные им Фридриху, по получении «Pensées et régies générales» [ «Общие мысли и правила» (франц.)] последнего: «…и с этой бесценной полевой аптекой, которую я духовно постоянно буду возить с собою, я чувствую себя надежно застрахованным против сильнейшего вражеского яда».
Но эта же спасительная теория логически привела к мысли о ненужности, нерациональности войны, к пацифизму. Раз успех на войне зависит от доступных измерению величин, то сторона, терпящая поражение, вступает на войну просто по неведению, в силу ложной оценки шансов на успех. Поэтому, если налицо будут правильные предпосылки, а их дает развитие военной теории, то не станут воевать сначала не имеющие шансов на успех, а затем настанет и общий мир. Вопрос, значит, в том, чтобы возможно широкому кругу государств просветиться светом военной теории. И австрийский фельдмаршал, известный писатель, принц Де Линь в своих «Militärischen Vorurteilen und Phantasien» [ «Военных предрассудках и фантазиях» (нем.)], появившихся в 1780 г., выступает с парадоксальным проектом создания интернациональной Академии военных наук[305].
Вот в эти-то дни, когда военная теория и пацифизм заключили между собою столь странный, но глубоко естественный союз, разразилось явление, которое опрокинуло вверх дном все реальные предпосылки военной догматики. В сущности, следуя приказу необходимости, но и не совершенно лишенная теоретических основ[306], французская революция из levée en masse[307] создала армию, которая могла обойтись без монотонного механизма старого воевания, которая благодаря ее идейно-национальной связи могла двигаться разъединенными построениями, драться в цепях на пересеченной местности и жить на местные средства. Все это дало в руки Наполеона прекрасное орудие, правда, сначала в сыром виде, и прекрасно ответило нуждам его мировой политики. Новая форма стратегии, которую теперь выявил корсиканец, смеялась над усвоенными понятиями и над всеми испробованными правилами; она разорвала прекрасный сон ведения войны в стиле рококо, разбила вдребезги все безделушки ее внешнего узора[308] и ее конструктивную часть представила в полной обнаженности[309].
Возникает вопрос, как же пережила теория войны этот переворот? Нужно упомянуть, что еще до революции и в первые ее дни начались проблески раскрепощения военной догматики XVIII века. Гибер уже в 1772 г. пророчески высказал: «Современная тактика существует постольку, поскольку дух европейских учреждений остается старый, а раз фаланга моральных сил выступит в качестве ее врага, она пойдет дорогой всех человеческих выдумок». Определеннее высказался Беренхорст, который в 1794 г., когда еще не было видно никаких следов новой стратегии, не было и намека на организационные и тактические перемены, издал свои знаменитые и оказавшие большое влияние «Betrachtungen über die Kriegskunst»[310] [ «Размышления о военном искусстве» (нем.)]. Лично настроенный против Фридриха Великого и господствующих военных традиций, Беренхорст[311] предпринял в своей книге основной расчет со стратегией, тактикой и теорией своего времени. Богатый личный опыт, знание истории, критический ум и блестящее остроумие придали его книге, неглубокой по содержанию, большой вес и значительное влияние. Большую долю своей насмешки автор-скептик направил против всяких попыток возвести в систему «науку удушения»[312]; вооружение и сочетание войск опрокинули в последнее время все правила древних, стратегия и тактика дискредитировались или «обращались в дым и развалины, когда дело доходило до настоящего столкновения и борьбы на месте, фронтом против фронта». «Вперед! Вперед!» (Drauf). Старый лозунг шведов Карла XII, пруссаков в их первых войнах является зерном, квинтэссенцией всякого практического военного искусства. С губительной диалектикой Беренхорст разметал гордые цветы строевой муштры и на куче примеров демонстрировал бесцельность маневренных тонкостей.
Но при ближайшем рассмотрении легко увидеть, что этот предпринятый со звучными фанфарами поход против догматического здания теории не был началом нового порядка мышления, а [был] концом старого. Беренхорст только разрушал и смеялся[313], но своего ничего не вводил; даже его попытка оттенить элемент на войне свелась к неудачной игре с идеей случая, не более.
Таким образом, смысл «Betrachtungen» сводился к тому, что они, являясь для военной теории сильным ударом по ее догматизму, в результате создали скептицизм и тем военный мир подготовили к более легкому восприятию неожиданных военных явлений. Клаузевиц, несомненно, немало взял от Беренхорста из области его критического разгрома, но он не довольствовался, подобно последнему, отдыхом на полученных развалинах.
На основах критики Беренхорста предпринял попытку нового построения теории Генрих Дитрих ф[он] Бюлов[314], которому Клаузевиц посвятил одну из своих молодых работ, о чем мы говорили раньше. Страстный поклонник Наполеона и воодушевленный почитатель и популяризатор новых французских тактики и организации, Бюлов в своем стратегическом мышлении воплотил крайние тенденции старой школы. Его тактические воззрения примыкают к Беренхорсту, а стратегические, преподнесенные им миру в очень притязательной форме, напротив, оживляли материалистическую систему Ллойда. В удивительном противоречии с фактически уже к этому моменту завершенным переворотом во всем военном деле Бюлов видит в продовольствовании положительный или отрицательный элемент, определяющий операции; из особенностей его он затем развивает строго математическую теорию[315]. В стратегический лексикон Бюлов внес ряд новых понятий, как «операционная база», «операционный угол» и т. д. Последнее понятие, под которым разумелся угол, образуемый объектом действий в качестве его вершины и направлением сторон от объекта к крайним точкам операционной базы, явилось краеугольным камнем его теории. Бюлов утверждал с императивной настоятельностью, что можно наступать лишь при угле, большем 60 градусов, и что только при угле в 90 градусов и выше операции можно считать вполне обеспеченными. В связи с этим геометрическим принципом Бюлов рекомендовал действия на коммуникацию противника, рекомендовал фланговые позиции и эксцентрические отступления.
Это догматическое здание, руководящие мысли которого в основе не были ни глубокомысленными, ни новыми[316], явилось ярким отражением идей и формул XVIII века. Несмотря на резкий контраст с переживаемой эпохой, на провозглашение, например, конца всяким сражениям в год Аустерлица или на проповедь возможности вечного мира, благодаря усвоению правильной военной теории[317], в годы непрерывных походов Наполеона Бюлов, благодаря блестящему языку яркости образцов, подъему, а главное — дерзкой самоуверенности, произвел большое впечатление на современников и прослыл за «гениального толкователя нового времени». Для нас эта писательская фигура, несмотря на некоторые прогрессивные и даже пророческие проблески в его книгах является не более как типичным продуктом XVIII века, с которым он сближался и по сути, и по форме своего учения.
Но в умственных переживаниях Клаузевица парадоксальной и кичливой, но бесспорно талантливой фигуре Бюлова принадлежит крупное место. Своими научными экстравагантностями и геометрическим формализмом Бюлов пробудил в душе молодого мыслителя целый поток мыслей, потекших в совершенно ином направлении; он дал Клаузевицу программу, опрокинув части которой вверх дном, последний построил свою систему Бюлов явился для Клаузевица учителем наизнанку. С другой стороны, как ни был суров Клаузевиц к Бюлову в молодые годы, однако потом, едва только последний сошел с писательской арены, он иначе посмотрел на сложный, противоречивый, но полный блеска, творчества и вдохновений арсенал мыслей и чувств, оставленный преждевременно погибшим мыслителем, и Клаузевиц много потом заимствовал из этого неисчерпаемого и незавершенного источника.