Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проживавшие на Чукотке эскимосы имели соплеменников на Аляске и по какой-то конвенции, подписанной с Америкой еще при царском правительстве и действовавшей до сорок восьмого года, в отличие от чукчей, имели право беспрепятственного пересечения границы, что и делали после досмотра пограничниками: летом на баркасах и даже лодках, а зимой, когда пролив замерзал, по льду на собаках. На политзанятиях нас неоднократно предупреждали, настоятельно призывая к бдительности, что среди них полно агентов, завербованных американской разведкой на Аляске, и потому в каждом эскимосе следовало предполагать вероятного шпиона, а так как от чукчей мы их не отличали, ко всем нерусским местным жителям мы относились с неослабным, напряженным подозрением.
При появлении здесь, в районе учения, этого пьяного оборванца на какое-то время я буквально оцепенел. Хотя он безбожно перевирал слова, я разобрал и понял, что он - демобилизованный ефрейтор, воевал на Западе, освобождал Ростов, Киев, Варшаву и, наверное, ощущая свою причастность к войне и армии, полагал всех военных своими однополчанами и теперь, будучи хорошо поддатым, он при виде живых генералов в радостном возбуждении захотел угостить их и выпить с ними. Конечно, это было ди-
ким, недопустимым панибратством, объяснимым только сильным опьянением, и его надо было немедленно увести отсюда, но когда четыре здоровенных офицера - а они были как на подбор рослые и дюжие - набросились и сгребли этого маленького нелепого человека, не вызвавшего у меня поначалу, естественно, никаких симпатий, а наоборот - брезгливость и неприязнь, я испытал потрясение, чувство стыда и даже некоторую жалость к нему, хотя, безусловно, понимал, что ему здесь не место.
Однако не только мне картина эта показалась невыносимо неприглядной. Когда, опомнясь, я обернулся, то увидел, как командующий и член Военного Совета, а малость поотстав от них, и все другие прибывшие из штаба округа генералы и офицеры стремительно уходили к ожидавшим их по ту сторону болота автомашинам "додж"; за ними, отстав еще метров на десять, с убитым, как мне показалось, видом спешили командир бригады, его зам-построй и начальник штаба. На месте, где какую-то минуту назад находились генерал армии Пуркаев, генерал-лейтенант Леонов и полтора десятка сопровождавших их начальников, теперь, кроме меня, стояли с растерянными и виноватыми лицами трое взводных командиров.
Я понимал, сколь все это нелепо и чрезвычайно получилось: прибытие Военного Совета округа на Чукотку держалось в строжайшей тайне, местность в радиусе полутора километров от участка обороны, где проводились учения, была оцеплена двумя стрелковыми ротами, знал я и о договоренности с пограничниками о том, что их сторожевой катер с ночи патрулирует в проливе, чтобы не допустить сюда и к прилегающим участкам побережья ни одно плавсредство. И вот, несмотря на все предосторожности, пьяный эскимос или чукча, быть может, и скорее всего агент американской разведки, оказался рядом с командующим, рядом с генералами и старшими офицерами, видеть которых ему здесь, вблизи границы с Аляской, никак не полагалось, и, более того, своим разнузданным панибратством - приглашением в собутыльники, приглашением распить с ним содержимое фляжки, очевидно прямо из горлышка, - чудовищно их оскорбил. Я понимал, сколь все это невероятно и чрезвычайно, но как же они могли уйти, не сказав ни слова?… Не последовало от них даже четко предусмотренного Уставом в тех случаях, когда начальник покидает воинскую часть или подразделение: "До свидания, товарищи!"
Взводные стояли в растерянности, подавленные, ничего не понимая и не скрывая этого. В отличие от них, даже в эти минуты душевного отчаяния я не забыл, что и на службе, как и в бою, офицер не имеет права на эмоции и не смеет поддаваться настроению. Я был воспитанником незабываемой Четыреста двадцать пятой стрелковой дивизии, был воспитанником Астапыча, то и дело напоминавшего подчиненным командирам: "Хорошее слово и кошке приятно!" И как бы со мной ни обошлись вышестоящие начальники, что бы ни произошло, я должен был следовать не их внезапному поведению, а полуторавековой, еще со времен Суворова, традиции русского офицерства и, прежде всего, принципу армейской или воинской справедливости. Я велел построить роту и, став перед людьми в центре, стараясь держаться "бодро-весело" и пытаясь через силу улыбнуться, поблагодарил всех за службу и самоотверженные, как я выразился, действия во время учения, что вообще-то соответствовало истине, а затем приказал командиру первого взвода вести людей в расположение, кормить обедом и отдыхать.
Я не мог это сделать сам: после шести часов нервного перенапряжения я был совершенно измучен, разбит и при всей своей физической крепости и выносливости ощущал слабость в ногах и полную опустошенность. Мне хотелось остаться одному и все осмыслить, ну а главное - я чувствовал, что не смогу идти целый час по тундре на виду у сотни подчиненных, посматривавших на меня с интересом и сочувствием или сожалением. Что я мог сказать или объяснить этой сотне человек, считавших меня строгим, требовательным, но справедливым командиром роты?
Рота ушла, а я в тяжком раздумье стоял возле траншей и смотрел, как равномерно, одна за другой, обрушивались на прибрежную гальку морские волны. Слева, примерно в полукилометре, на воде был виден пограничный катер - он по-прежнему патрулировал в проливе.
Услышав в отдалении голоса, я обернулся и увидел Уфимцева с тремя подчиненными: из палатки для высокого начальства, где на двух столах - и для генералов, и для полковников - были растянуты белоснежные, ни разу не стиранные простыни, они уносили к машине, стоявшей у края болота, коробки со съестным, две канистры, большой эмалированный чайник, стулья и другое армейское имущество. Командующий ни разу и ни на минуту не заглянул в эту палатку согреться и перекусить, отчего сделать это не могли или не решились остальные генералы и полковники. Как я узнал позднее, он, возвратясь с берега в батальон, будучи в дурном расположении духа, отказался и от с великими хлопотами специально приготовленного обеда и тотчас вместе с сопровождавшими его лицами убыл на трех "доджах" в штаб бригады. Никто из прибывших в батальоне не ел и даже чая не пил, а уж алкоголя тем более и капли в рот не взял, что, однако, не помешало интендантам, как впоследствии выяснилось, списать на Военный Совет округа только в нашем батальоне одного спирта сорок девять с половиной килограммов… "Россия-матушка!… " - как, вздохнув, сказал бы старик Арнаутов.
Я видел, как Уфимцев вместе со старшиной и двумя сержантами уложили все в "додж", сели сами и уехали, а я, подумав, пошел в палатку, где, кроме голого стола и смятой картонной коробки, уже ничего не было.
Чтобы не тянуло холодом понизу, я опрокинул стол на бок, ближе к входу и лег вплотную к столешнице с подветренной стороны, подложив под голову оставленную старшиной роты сухую плащ-накидку. Метрах в трех от меня спускался полог палатки, невдалеке от него на земле белел раздавленный окурок папиросы.
Отринутый и забытый, казалось, всем человечеством, я, офицер великой армии-победительницы, поставившей на колени две сильнейшие мировые державы, подобно этому окурку никому не нужный, лежал на краю света, на берегу Берингова пролива и не мог понять и осмыслить того, что произошло. Ради этого дня, ради успешного проведения показательного учения я четыре месяца, без преувеличения, выворачивался наизнанку, я сделал все, что мог, и люди выкладывались в отделку, без остатка, но не последовало ни разбора действий роты, ни какой-либо оценки, не последовало даже положенного "До свидания".
Что могло меня утешить, кроме слов из старинной офицерской молитвы и мольбы, произносимой когда-то перед боем: "Нас много, а Россия одна!… Смерти нет! Все пройдет, и мы пройдем, а Россия останется!… " Донельзя удрученный, буквально убитый произошедшим, я повторял ее как магическое заклинание, но легче не становилось, и единственное, что мне хотелось, - забыться…
…И снова мне снился Ибрагимбеков из костромского госпиталя. Я бежал за ним по уходящему вдаль светлому бесконечному коридору, где, кроме нас, никого не было, и спрашивал, умолял сказать: как мне быть? как жить дальше? - а он, как и всегда, даже не оборачиваясь, уходил от меня. Наконец, догнав, я ухватил его за рукав бязевого госпитального халата, и в то же мгновение послышалось неизменное, правда произнесенное совсем другим, жестким начальственным голосом и вроде без кавказского акцента: "Два раза джопам хлопам - пыздусят рублей даем!" На сей раз эта фраза прозвучала властно, грубо и, пожалуй, угрожающе. И тут вдруг, к моему ужасу и отчаянию, обнаружилось, что ухваченный мною за рукав отнюдь не рядовой Ибрагимбеков, симулянт и дезертир, откупленный родственниками от фронта и от армии, а принятый мною за командующего, скорый на расправу и беспощадно свирепый начальник отдела боевой подготовки штаба округа полковник Хохлачев, и был на нем вовсе не госпитальный халат, а новенький китель с золотистыми погонами и орденскими планками на груди, а на голове - не замеченная мною сзади великолепная, прямо как у генерала, папаха из серого каракуля. Взбешенный моей наглостью и неуставным обращением (более всего, очевидно, тем, что я ухватил его за руку), он выкатил ставшие от гнева страшными темные глаза и закричал, а точнее, оглушительно заревел: "Как жить?! Ты что - службы не знаешь?!! Я тебя живо унасекомлю!!!"
- Собрание повестей и рассказов в одном томе - Валентин Григорьевич Распутин - Советская классическая проза
- Зерна - Владимир Николаевич Крупин - Советская классическая проза
- Горячий снег - Юрий Васильевич Бондарев - Советская классическая проза
- Поворотный день - Владимир Богомолов - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза