На ней были черная бархатная каскетка и высокие кожаные сапоги. Но больше на ней не было ничего. Она стояла в позе, как на старинных портретах: одна рука на бедре, в другой — черный кожаный стек, которым она небрежно постукивает о голенище сапога.
Выпустив покупки из рук, я встал на колени у нижней ступеньки.
Белинда изо всех сил старалась сохранить принятую позу, но потом, явно не сдержавшись, радостно захихикала. Я, в свою очередь, чуть было живот не надорвал от хохота.
Я стремительно поднялся по лестнице и принялся осыпать Белинду поцелуями, все крепче прижимая ее к себе.
— Нет, только не здесь! — оттолкнула меня Белинда. — Пойдем в постель! Там так хорошо.
И тогда я взял ее на руки и понес в спальню. Когда я наконец положил ее на кровать, она все еще продолжала смеяться. Я поцеловал ее, пощекотал подбородок кожаным ремешком каскетки, прикоснулся к ее ногам. Голенища сапог были такими жесткими, а ее бедра — мягкими, как шелк.
— Скажи, что любишь меня, маленькая колдунья. Ну давай же, скажи!
— Да, — поцеловав меня в спину, прошептала она. — Все будет замечательно. Правда?
«Вот она — моя новая картина», — успел подумать я и тотчас же утратил всякую способность мыслить рационально.
9
В мастерской она тоже вела себя очень хорошо.
Три вечера, что я писал портрет наездницы, Белинда читала в уголке «Вог» на французском или «Пари матч», дремала, смотрела, как я работаю. Она обычно надевала джинсы в обтяжку и футболки из хлопка, а волосы заплетала в косички, чтобы не лезли в глаза. Ее ужасно рассмешили купленные мною в дешевом магазине пластмассовые заколки, но она все же скрепила ими кончики косичек.
(Только ни в коем случае не смотри на складочки джинсовой ткани у нее между ног или на упругие соски, которых не может скрыть бюстгальтер! Не теряй головы, когда она перекатывается на живот и ее грудь касается лакированного деревянного пола! Она взбрыкивает ногами, скрещивает лодыжки. Потом тушит сигарету, допивает кока-колу, в которой благодаря моим увещеваниям нет ни капли виски. На губах помада «Бронзовая бомба».)
Не знаю, сказалось ли ее благотворное влияние или что-то другое, но уже через три дня, ближе к полуночи, я закончил работу над картиной.
И на картине Белинда была изображена именно в той позе, в какой предстала предо мной на лестничной площадке. Конечно, обнаженная. Сапоги, каскетка, одна рука на бедре, в другой хлыст. Великолепно.
На съемки Белинды у меня ушла половина пленки.
Несмотря на узкие бедра, было в ней нечто такое, что можно определить только одним словом: «чувственность». Но для меня тем не менее главным оставалось ее лицо. Похожий на бутон рот, вздернутый нос и глаза зрелой женщины.
Полночь. Внизу бьют напольные часы.
Правая рука болит от усталости. Холст будто обволакивает меня своим внутренним светом. Мне до ужаса надоело вырисовывать детали тонкой кистью из верблюжьего волоса, но я упорно продолжаю свое дело. Мне необходимо углубить цвет драпировки на заднем плане: передать грубую фактуру старинного бархата. Одно ловкое движение пальцами — и вот на правом носке ее сапога уже появился отблеск света. А какой-нибудь дурак будет потом стоять в галерее — потом? в галерее? — и удивляться, что она, кажется, готова протянуть руку и дотронуться до тебя.
Поцеловать тебя. Обнять тебя. Прижать твое лицо к своей груди, как она прижимает мое. Все верно. Совершенно точно.
Белинда лежала на спине, уставившись в потолок. Зевнула. Сказала, что хочет пойти спать. Почему бы мне к ней не присоединиться?
— Скоро пойду, — ответил я.
— Поцелуй меня! — Белинда поднялась с пола и стукнула кулачком меня в грудь. — Ну давай! Оторвись от работы и поцелуй меня!
— Сделай мне одолжение, — попросил я. — Ты можешь лечь сегодня на латунной кровати в гостевой комнате? Я хочу поснимать… Чуть позже.
На той кровати, как на детской кроватке, были съемные бортики, только низенькие.
Хорошо, сказала Белинда. Но только если потом я лягу рядом…
Мы вместе спустились вниз.
В гостевой комнате висела старинная латунная лампа — переделанная в электрическую масляная лампа, которая давала мягкий, неяркий свет. Как раз то, что нужно для съемок.
Я сам надел на Белинду ночную рубашку с крохотными жемчужными пуговками на шее.
Я смотрел, как Белинда расплетает косы и расчесывает волнистые волосы. Белая ткань и жемчужинки о чем-то напоминали, о чем-то таком, связанном с церковью и свечами, — я даже почувствовал дежавю на грани головокружения.
На секунду я не мог понять, в чем дело, но потом на меня вдруг нахлынули воспоминания о давным-давно забытых вещах: о длинных пышных церковных церемониях, на которых я еще ребенком присутствовал в Новом Орлеане бессчетное число раз.
Охапки белоснежных гладиолусов на алтаре, атласные облачения, расшитые так ювелирно, что казалось, будто они расписаны. Муаровые ткани. Фиолетовые, темно-зеленые, золотые. Цвет облачения зависел от торжественности службы. Не знаю, во всех ли католических храмах досконально соблюдали подобные тонкости. Особенно если речь идет о Калифорнии. Я был в местной церкви всего лишь раз, и тогда там пели «Боже, благослови Америку».
Но сейчас я слышал «Veni Creator Spiritus»[12] в исполнении хора мальчиков. То было хорошо знакомое прошлое, с его разрушающимися старыми домами на улицах Гарден-Дистрикт, с огромными храмами в романском или готическом стиле, которые были любовно построены эмигрантами по европейским стандартам: привозное матовое стекло, мрамор, обилие прекрасных статуй.
Все это было давным-давно и за тысячи миль от меня, но существовала неуловимая связь с прошлым: сходство в игре света там и здесь — света, который падал сейчас на чистую, упругую кожу ее лица, на ее детские губы.
Волосы Белинды сплелись в непослушные волнистые пряди и разметались по белой фланелевой ткани.
Я как сейчас помню те минуты в церкви: маленьких девочек, которые были одеты в белые льняные платья с кружевами и, выстроившись в шеренгу в крытой галерее, ждали разрешения войти внутрь. А на нас, мальчиках, были белые костюмчики. Но почему-то я запомнил именно девочек — девочек с их круглыми щечками и красными губками. Шелест нижних юбок. Сложенные ручки. Атласные ленты.
Религиозные процессии, маленькие девочки, разбрасывавшие розовые лепестки из картонных корзиночек по мраморному полу в проходе, где вот-вот должны появиться священнослужители под трепещущим балдахином. Или крестный ход, когда мы все в белом, класс за классом, тесными рядами шествовали по сумрачным узким улочкам нашего прихода, вознося к небу «Аве Мария», а местные жители любовались зрелищем из окон своих домов, где горели свечи в честь Девы Марии. Женщины в бесформенных блеклых платьях шли по тротуару за процессией и читали Розарии.[13]