Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда я думаю, если бы он ушел к другой женщине, я бы… ну, пусть и не заходила бы к ним в гости, но мне было бы важно знать, что он в порядке, что ни в чем не нуждается, что его не обижают, что мне не нужно что-то сделать, чтобы помочь ему.
Обнаружился целый пласт мероприятий, которые я отвыкла производить в одиночестве – ужинать, смотреть телевизор, развлекать ребенка перед сном, развлекать себя, просыпаться, готовить и съедать завтрак, ходить и возвращаться с работы. Вообще ходить, вообще возвращаться куда-то (куда еще можно возвращаться, если не к нему?). Окна в доме напротив, занавески на нашей кухне, сковородки, солонка и перечница в виде целующихся украинцев (фарфоровые инь и янь в свитках и шароварах – сохраняющие устойчивость и не опираясь друг на друга, вполне самостоятельные фигуры и в разделенном виде – но вместе являющие законченную композицию) – это все не имело смысла. Я наливала воду из чайника и думала, что в ней нет смысла. Я пыталась писать стихи, было у меня в те дни и такое (спустя месяц, когда стало ясно – что я-то живу, я-то есть) – но не только в них не было смысла. Его не было и в неплохой, как мне казалось, лишенной чувственного надрыва и элегантно лаконичной идее, что вообще нет смысла ни в чем. Противным серым утром я шла по коридору в туалет, вторая часть нашей кровати оставалась холодной и застеленной, заправленной, и в этом всем – в утре, в холодном ламинатном покрытии у меня под ногами, в кровати – тоже не было смысла. Я чувствовала себя маленькой девочкой и посылала к самой себе в эту реальность себя тридцатилетнюю, обнимала себя за плечи и говорила то, что говорила всегда, когда мне было плохо – потерпи, подожди, я с тобой, мы вместе. Но самое страшное, что в ожидании тоже не было смысла.
Он находился на искусственной вентиляции легких, в коме. Искусственно живой, я старалась об этом не думать, хотя мне говорили прямым текстом – такая жизнь тоже не имеет смысла.
Я спускалась в больничный холл – с розовыми стенами, белыми окнами и подоконниками. На стенах в позолоченных рамах висели разнообразные репродукции, от классики до современного китча, и одна, удивительная, хотя и бессмысленная, имя художника ускользало все время, но я точно ее где-то видела – четыре девушки в прозрачных, скорее всего мокрых хитонах, у источника, с розами, – каким-то странным образом успокаивала меня.
Сперва мне помогали книги. От музыки и кино я начинала плакать, потому что там все намекало, напоминало, вторило и подтверждало. А мне нужно было ждать – я не знала как, но казалось, одно состояние перетечет в другое и то, другое, будет не таким, как это. Мне нужно было дождаться того, другого состояния. Мы, дети из интеллигентных киевских семей, выросли среди родительских библиотек, все это осталось стоять у нас дома, радуя глаз и придавая гостиной благородные акценты: любимые болотно-зеленые редчайшие книги из серии «Литературные памятники» издательства «Наука» – мы листали это все когда-то, это было совершенно заурядной частью нашей жизни, вместе с дурацкими политическими ток-шоу по пятницам. Я открыла для себя отложенного для дачного чтения в гамаке и с чаем Александра Бенуа (эта книга лежала у меня в изголовье, дома, еще когда мы собирались в пятницу вечером на дачу, и встретила меня – не сдвинутая с места, с новыми пылинками на обложке – уже когда я вернулась воскресной ночью – он был там, этот Александр Бенуа, как будто ничего не случилось, и Атя там продолжала хворать в свадебном путешествии), но потом рука сама тянулась к телефону – я привыкла делиться самыми незначительными открытиями, даже про Атю Бенуа, а звонить было вроде как и некому теперь. И в книгах тоже не было смысла, ведь их нельзя было обсудить. Не было смысла ни в чем, но если отбросить само понятие смысла или его отсутствия – я ясно видела одно. Словно посаженных в стеклянный шар всех нас, в этой новой фазе нашего существования, мы были все там – я, больница, он, ребенок, свекровь, врачи. И потом я думала – если он есть, то есть и что-то, что я могу сделать для него, потому что мы в одном стеклянном шаре.
«Эти все ваши записи имеют смысл, мы наблюдаем положительную динамику у других больных, с которыми таким обазом общаются родственники», – объяснял доктор.
Я думала, что, если бы мой муж превратился в дерево – это было бы не так страшно. Я, безусловно, продолжала бы любить его и обнимала бы за ствол. Дерево – это не так уж плохо, особенно когда его можно обнять. И уж точно ничто не мешало бы мне придумывать ему разные истории. Только куда, в какое место дереву их можно рассказывать?… и потом радовалась, что он все-таки не дерево, и среди различных мрачных перспектив, вот из того, что может с ним гипотетически случиться, вот из всех доступных вариантов – нет ни одного, где бы он мог стать деревом (вот – что нет, то нет), и это даже успокаивало меня.
В тот самый трудный день, когда он стоял где-то далеко-далеко, на речном причале, закинув на плечо белую куртку и беззаботно щурясь в ярком солнце, смотрел на большой белый пароход, и чуть было не взошел по трапу (именно так мне виделось состояние его души на тот момент), и мой вопль почти фантомно выкатился к нему из-за горной гряды – я не помню, что делала тогда, о чем думала.
Когда спустился доктор, я, наверное, о чем-то думала, потому что он совершенно неожиданно взял меня за локоть.
– Вы можете подняться.
– Что, уже все?
– Что «уже все»? – не понял доктор.
– Он умер? – спросила я просто, и эти слова звучали так же фальшиво, как «я тебя люблю» – скажи он это на симферопольском вокзале, вкатывая ко мне на заднее сиденье исполинский, нагретый солнцем арбуз.
– Нет, – доктор странно посмотрел на меня и сухо добавил: – Если хотите пройти к нему, то поднимайтесь.
Я вошла в тот же аппендикс, был яркий день за окном, но в коридоре снова царил полумрак, а тут светло, хотя свет был более синеватый, однозначный такой, ясный дневной свет. Так же гудела машина, вдувающая воздух в его легкие, так же пищала плоская штука с зеленой линией его кардиограммы. Я улыбалась. Вынула из ушей, замотанных сверху бинтами, наушники от плеера.
– Привет, что-то ты неважно выглядишь сегодня (он бы, безусловно, оценил мой юмор), я принесла тебе новую сказку. У нас все хорошо. Ребенок нарисовал тебе замок, в котором ты сидишь, но что-то у него не получилось, и замок пришлось переделывать, и тогда совсем все испортилось, художник впал в печаль, но передает горячие приветы и обещает новый правильный замок завтра. Выбрали мисс Украину, на праздник приезжала Памела Андерсон, жаль, тебя не было, ты бы ей понравился. Было съедено двадцать пять килограммов черной икры. Еще был Жан-Клод Ван Дамм, у него подружка из Кривого Рога. Так что ты давай, держись, наши везде пробьются… Я вытирала сегодня пыль с твоих книжек, это совершенно невозможно читать, но я честно пыталась, маршал Жуков, Георгий Константинович, передает тебе привет.
Поменяла флешку в его плеере, проковыряв лаз в повязке на голове, вставила наушники обратно в уши (теплые, родные) и опустилась рядом на стульчик.
Сказка четвертая. Муха-Цокотуха
Жизнь Машки Цетоткиной не заладилась с самых первых дней – родная мать, увидев черноволосого кареглазого младенца, впала в ужас и хотела отказаться от нее, удирала курить, когда детей приносили на кормление, втихаря перевязывала грудь и тетке мужа, пришедшей проведать с авоськой мелкой зеленой марели, сказала сквозь зарешеченное окно, что ребенок умер. Тетка перепугалась, подняла шум, за день до выписки ей даже показали младенца – крупную, почти 4-килограммовую девочку с насупленным щекастым личиком, как картошечка. Забирала их из роддома многочисленная родня мужа – все скуластые, белобровые, с прозрачными, аж фиолетовыми, глазами, и никакого видимого беспокойства они не показывали, а сам муж, вернувшийся из рейса, выпив полагающийся стакан, чуть мешкая и стараясь не показывать, что неожиданно расчувствовался, взял Машку в вытянутые руки, расплылся в улыбке и прошептал: «Ишь, какая черная… в деда вся, у меня дед мой покойный, деда Жора, знаешь какой черный был? уххх…» Глядевшая на него все это время исподлобья Машкина мать постепенно выпрямилась, на ее лице появилось деловито-озабоченное выражение, стала украдкой щупать грудь – что там с молоком.
Про детство особо рассказывать нечего. Было два утренника в ДК Коммунаров, когда молодой Дед Мороз с торчащим из-под бороды острым кадыком нервно сглатывал, сопоставив содержимое мешка с подарками с численностью радостно топчущейся вокруг хоровода ребятни. Грузная черноволосая девочка с тяжелым взглядом оказывалась всегда самой подходящей кандидатурой для досадного раннего столкновения с жизненными недочетами и, похоже, ничуть не поддавалась выпавшей участи, когда коллеги по хороводу, размахивая голубыми картонными коробками со сладостями, неслись в объятия привставших родителей, а Маша шла с пустыми руками, просто так, стараясь показать, что и не заметила она ничего такого.
- Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян - Русская современная проза
- Сказки об Одуванчиках - Вероника Ткачёва - Русская современная проза
- Девочка из провинции - Алла Холод - Русская современная проза
- Тысяча удивительных людей. Хронические миниатюры - Стаcc Бабицкий - Русская современная проза
- Тысяча будд на полдороге в Рим - Анна Евсеева - Русская современная проза