ГЛАВА VIII. НОЧНАЯ ГОСТЬЯ
У Керсти было много причин горевать. Чем ближе подходит наша старость — особенно если мы женщины и приближение старости леденит нам душу страхом, — тем больше значит для нас разговор, становясь единственным голосом нашей души. Только в разговоре, лишенные других средств общения, можем мы облегчить груз накопившихся внутри нас чувств; только так, охваченные горькой, обидчивой старческой робостью, еще способны мы поддерживать связь с оживленным миром молодых, по-прежнему окружающим нас, но день ото дня как бы отодвигающимся и становящимся плоским, словно узоры на обоях. Разговоры — это последняя связь, последняя нить. Кончился разговор, замолк голос, не видно больше взволнованного лица слушателя — и снова погружается в одиночество больное сердце.
Керсти лишилась своего «сладостного часа вечернего», она не могла уже больше бродить с Арчи, пусть хоть в мечтах, по блаженным полям Елисейским, и для нее это было, как если бы вдруг весь мир лишился дара речи, тогда как Арчи даже не заметил этой маленькой перемены. Сознание этого приводило ее страстную и раздражительную натуру в настоящее бешенство. Грудь ее порой едва вмещала пылкое бурление страстей. Вот цена, которую с возрастом платишь за неуместную силу чувств. Для такого человека, как Керсти, это при всех обстоятельствах было неизбежно, но случаю было угодно, чтобы на ее долю подобные испытания выпали как раз тогда, когда общение с ее кумиром было ей особенно необходимо, когда ей столько нужно было ему сказать, столько спросить и когда она с трепетом понимала, что это не временно, что ее былым привилегиям, может быть, навсегда пришел конец. Ибо с ясновидением истинной любви она давно уже проникла в тайну, так долго остававшуюся недоступной для Фрэнка. Еще до того, как это свершилось, еще в тот воскресный вечер, когда все началось, она уже почувствовала, что на ее драгоценные права посягают, и тайный голос назвал ей имя посягательницы. С тех пор женские хитрости и случай, мелкие заметы и душевная чуткость принесли ей уверенность, не допускавшую и тени сомнения. С чувством справедливости, которому мог бы позавидовать сам лорд Гермистон, она в то утро в церкви беспристрастно оценила юную привлекательность младшей Керсти и с самоотверженностью своей страстной натуры смирилась перед судьбой. Она-то, конечно, хотела другого. В мечтах она видела Арчи, обвенчанного со статной, высокой и розовой красавицей с золотыми локонами, созданной ею в воображении по своему образу и подобию. Вот для кого она бы радостно усыпала розами брачное ложе. Ей хотелось плакать от обиды и разочарования. Но боги выразили свою волю; ей суждено было иное.
В ту ночь она без сна ворочалась в постели, одолеваемая противоречивыми мыслями. Надвигались грозные опасности, предстояла битва, исхода которой она ждала, замирая от ревности, сострадания, страха и попеременной преданности то одной, то другой стороне. То она чувствовала себя воплощенной в своей племяннице, то в Арчи. То глазами молодой девушки она видела юношу стоящим на коленях, слабея, слушала его вкрадчивые уговоры, трепетала от его властной ласки. А в следующее мгновение уже негодовала, что столь драгоценные дары судьбы выпали на долю какой-то пигалице-девчонке, да еще из ее родни, да еще носящей ее же имя, что было уже вовсе невыносимо, «девчонке, у которой никакого понятия в голове, и совершенной чернавке». Еще через минуту она дрожала от страха, как бы мольбы ее кумира не остались без ответа, истово веруя, что он, как венец природы, безоговорочно заслуживает триумфа; и вдруг под свежим наплывом верности своему полу и своей семье начинала дрожать за Керсти и за честь Эллиотов. И опять и опять возвращалась к мыслям о себе, о том, что кончилось время для ее сказок и историй, что настала пора сказать последнее «прости» жизни, свету и любви, что ей некуда податься, перед нею лишь мрачный тупик, и туда она должна забиться и там умереть. Что же, значит, она исчерпала свою жизнь до дна? Она, такая статная, такая красивая, с сердцем, свежим и юным, как у молодой девушки, и сильным, как сама женственность? Этого не может быть. И между тем это так. Кровать вдруг сделалась ей жутче могилы, а ей предстояло еще лежать в ней долгие часы без сна, то негодуя, то трепеща, то смягчаясь, то снова воспламеняясь негодованием, покуда не настанет новый день и не возобновятся труды и заботы.
Вдруг она услыхала шаги на лестнице — его шаги; потом до нее донесся стук раскрываемого окна. Она села на кровати с яростно бьющимся сердцем. Он один у себя в комнате, и он не лег спать! Она может опять завести с ним, как прежде, упоительный ночной разговор. И с появлением этой надежды на счастье низменные материи бесследно исчезли из ее мыслей. Она поднялась — с ног до головы женщина, с ног до головы все лучшее, что есть в женщине: нежность, сострадание, ненависть к злу, верность женскому достоинству; и в то же время с ног до головы — вся слабость, присущая этому противоречивому полу, тайно лелеющая в глубине своего горячего сердца безмолвную надежду, в которой она скорее умерла бы, чем призналась даже самой себе. Она сорвала ночной чепец с головы, и прекрасные волосы рассыпались по ее плечам. Пробудилось неумирающее женское кокетство. Стоя перед зеркалом в тусклом свете ночника, она воздела к голове свои прекрасные нагие руки и пропустила пальцы сквозь золотую волну. Она всегда была высокого мнения о собственной красоте, тут скромность была несвойственна ее натуре; и теперь она стояла, молча любуясь своим отражением. «Сумасшедшая женщина!» — сказала она себе в ответ на невозникшую мысль, и, застыдившись, покраснела, как малое дитя. Торопливо подколов блестящие тяжелые пряди, торопливо набросив на плечи шаль, она с ночником в руке неслышно выскользнула за дверь. Постояла, прислушиваясь, как размеренно тикают внизу часы и как Фрэнк Иннис в столовой позвякивает графином о край стакана. Отвращение, яростное и внезапное, наполнило ее сердце. «У, пьяный мопс!» — подумала она и в следующее мгновение, осторожно постучав в дверь Арчи, услышала приглашение войти.
Арчи стоял и глядел в первозданную тьму за окном, там и сям пронизанную нелучащимся светом звезды, и всей грудью вдыхая сладкий запах вереска и весенней ночи, ища и, быть может, находя во всем этом успокоение для своей тоскующей души. Он обернулся, когда она вошла, она увидела бледное его лицо в раме черного окна.
— Это ты, Керсти? — удивился он. — Входи же!
— Да уж очень поздно, душа моя, — с притворным сомнением ответила Керсти.
— Нет, нет, что ты! Входи, если тебе пришла охота поболтать. Видит бог, у меня сна ни в одном глазу.
Она прошла с порога, села в кресло у туалетного стола, где горела яркая свеча, и поставила ночничок на пол у своих ног. Потому ли, что ночной наряд ее был в необычном беспорядке, или это волнение, теснившее ей грудь, так преобразило ее, точно прикосновением волшебной палочки, но она казалась сейчас юной, как вечно юные богини.