Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты права, — сказал он. — Придется отказываться говорить с журналистами. Для них жизнь — всего лишь карьера и работа, только способ преуспеть, и ничего более. То, что они называют успехом, — это создаваемый ими шум и заработанные деньги. Невозможно отвлечь их от этого.
Поль снисходительно улыбнулась:
— Заметь, что эта крошка сказала милые вещи о твоей книжке; только она такая же, как другие. Они восхищаются не понимая.
— Знаешь, они не так уж и восхищаются, — заметил Анри. — Это первый роман, который вышел после Освобождения, и они просто обязаны отзываться о нем хорошо.
В конце концов всеобщие похвалы, пожалуй, только мешали; они доказывали своевременность его книги, но не давали ни малейшего представления о ее достоинствах. В конечном счете Анри даже стал думать, что своим успехом он обязан недоразумению. Ламбер полагал, будто через коллективную борьбу он превозносил индивидуализм, а Лашом, напротив, — будто он проповедовал принесение в жертву коллективу личности. Все подчеркивали назидательный характер романа. Между тем Анри едва ли не случайно выбрал временем действия этой истории Сопротивление; он думал о некоем человеке, а также о ситуации;{51} об определенной связи прошлого своего персонажа и переживаемого им кризиса; и о многих других вещах, о которых ни один критик ничего не сказал. Была ли то его ошибка или ошибка читателей? Публике понравилась книга, совершенно непохожая на ту, какую хотел предложить ей Анри.
— Что ты собираешься сегодня делать? — с нежностью в голосе спросил он.
— Ничего особенного.
— А все-таки? Поль задумалась.
— Ну, я хочу позвонить своей портнихе, чтобы посмотреть вместе с ней прекрасные ткани, которые ты мне привез.
— А потом?
— О! У меня всегда есть дела! — весело ответила она.
— То есть иными словами, ты ничего не делаешь, — сказал Анри. Он строго посмотрел на Поль. — В течение этого месяца я много думал о тебе. Я считаю преступлением, что ты целыми днями прозябаешь в четырех стенах.
— Ты называешь это прозябанием! — возразила Поль. Она ласково улыбнулась, и в ее улыбке, как в былые времена, отразилась вся мудрость мира. — Когда любят, не прозябают.
— Но любить — никакое не занятие.
— Прошу прощения, — перебила она его, — но меня это занимает.
— Я опять подумал о том, что говорил тебе в рождественский вечер, — продолжал Анри, — и уверен, что я прав: тебе снова надо начать петь.
— Уже много лет я живу так, как сейчас, — сказала Поль. — Почему ты вдруг забеспокоился?
— Во время войны можно было позволить себе убивать время, но война кончилась. Послушай, — сказал он повелительным тоном, — ты пойдешь к старику Грепену и скажешь, что хочешь снова начать работать; я помогу тебе выбрать песни; я даже попробую сам написать их для тебя и попрошу об этом приятелей: да взять хотя бы Жюльена, это как раз по его части, я уверен, что он напишет для тебя прелестные песни. Брюжер положит их на музыку: вот увидишь, какой у тебя получится репертуар через месяц! В тот день, когда ты будешь готова, тебя прослушает Сабририо, и гарантирую, что он даст тебе выступить в «Клубе 45». А там уже дело пойдет.
Он понимал, что говорит слишком горячо и многословно; Поль смотрела на него с удивлением и укором.
— И что? — спросила она. — Я выиграю в твоих глазах, если мое имя будет значиться на афишах?
Он пожал плечами:
— До чего же ты глупая! Разумеется нет. Но лучше что-нибудь делать, чем не делать ничего. Я пытаюсь писать, а тебе следовало бы петь, раз у тебя такой дар.
— Я живу, я люблю: разве это ничего?
— Ты играешь словами, — в нетерпении сказал он. — Почему ты не хочешь попробовать? Ты стала такой ленивой? Или боишься? Или еще что?
— Послушай, — сказала она неожиданно жестким тоном, — даже если бы вся эта суета, успех, слава имели бы еще для меня смысл, я не стала бы в тридцать семь лет начинать второсортную карьеру. Когда я пожертвовала ради тебя гастролями в Бразилии, мой отказ был окончательным. Я ни о чем не жалею, но не будем к этому возвращаться.
Анри открыл было рот, собираясь возразить: ответственность за ту жертву, на которую Поль, не посоветовавшись с ним, с восторгом решилась, она, похоже, взваливает теперь на него! Но он сдержался и в растерянности взглянул на нее. Он так и не понял, действительно ли она презирает славу или просто боится не достичь ее.
— Твой голос по-прежнему красив, — сказал он. — И ты тоже.
— Да нет же, — нетерпеливо возразила она, пожав плечами. — Я знаю, найдется горстка интеллектуалов, которые в угоду тебе объявят на несколько месяцев, что у меня есть талант, а потом — до свидания. Я могла бы стать Дамией{52} или Эдит Пиаф, я упустила свой шанс, тем хуже для меня, на том и порешим.
Большой знаменитостью Поль, конечно, не станет, но хватило бы и малого успеха, чтобы она умерила свои притязания. Во всяком случае, ее жизнь была бы не такой жалкой, если бы она активно чем-то интересовалась. «И меня бы это здорово устроило!» — подумал Анри. Он прекрасно знал, что речь идет о его собственной жизни в гораздо большей степени, чем о жизни Поль.
— Даже если ты не затронешь широкую публику, стоит попробовать, — сказал он. — У тебя голос, твое дарование. Интересно было бы попытаться извлечь из этого все, что можешь. Я уверен, что это принесет тебе истинную радость.
— В моей жизни и без того много радости, — возразила она. Ее лицо загорелось: — Ты как будто не понимаешь, что значит моя любовь к тебе.
— Напротив! — с живостью отозвался он. И сердито добавил: — Но из любви ко мне ты все-таки не соглашаешься сделать то, о чем я прошу.
— Если бы у тебя были настоящие причины просить меня о чем-то, я бы сделала это, — важно ответила она.
— Но ты предпочитаешь свои причины, а не мои.
— Да, — с невозмутимым видом ответила она, — потому что они лучше. Ты говоришь со мной со сторонней точки зрения, с точки зрения светской, которая в действительности не твоя.
— Я не понимаю, какова твоя собственная точка зрения! — вставая, в сердцах сказал Анри. Спорить бесполезно, он, пожалуй, попробует поставить ее перед свершившимся фактом: принесет ей песни, договорится о встречах для нее. — Ладно, не будем больше обсуждать это. Но ты не права.
Не ответив, она улыбнулась:
— Ты идешь работать?
— Да.
— Над своим романом?
— Да.
— Это хорошо, — сказала она.
Он поднялся по лестнице. Ему не терпелось снова начать писать. И он радовался тому, что этот роман ни капельки не будет поучительным: у него даже не было точного представления о том, что он собирается делать; единственная установка — быть искренним и просто получать от этого удовольствие. Анри разложил перед собой свои черновики: почти сто страниц; хорошо, что он на целый месяц оставил их отлеживаться, теперь можно прочесть их свежими глазами. Сначала он отдался удовольствию вновь пережить множество впечатлений и воспоминаний, вылившихся в продуманные фразы; но мало-помалу им овладело беспокойство. Что со всем этим делать? Тут нет ни начала, ни конца, просто каракули. Что-то общее они имели, некую атмосферу — довоенное время. Но это-то как раз и смутило внезапно Анри. Он расплывчато решил: «Попробовать передать вкус моей жизни», словно речь шла о каком-то определенном аромате с фабричной маркой, одном и том же на протяжении всех лет. Но, к примеру, то, что он говорил о путешествиях, касалось исключительно молодого двадцатипятилетнего человека, каким он был в 1935 году; ничего общего с тем, что он испытал в Португалии. Его история с Поль тоже устарела: ни Ламбер, ни Венсан и никакой другой молодой человек из тех, кого он знал, не вели бы себя так сегодня; к тому же, имея за спиной пять лет оккупации, молодая женщина двадцати семи лет была бы совсем не такой, как Поль. Существовало одно решение: намеренно установить время действия романа где-то около 1935 года; но у него не было ни малейшего желания сочинять роман «в духе того времени», вспоминая оставшийся в прошлом мир. Напротив, набрасывая эти строки, он желал живьем перенести себя на бумагу; в таком случае следовало писать эту историю в настоящем времени и соответственно переместить героев и события. «Переместить: какое досадное слово! Какое идиотское слово! — подумал он. — Какое безумие эти вольности, которые позволяют себе по отношению к героям романа; их переносят из одного века в другой, кидают из одной страны в другую, склеивают настоящее того с прошлым этого, подключая туда свои собственные домыслы: если приглядеться к ним получше, все они оказываются чудовищами, и все искусство состоит в том, чтобы помешать читателю вглядываться в них. Ладно, перемещать не будем; можно целиком и полностью придумать персонажей, у которых не останется ничего общего ни с Поль, ни с Луи, ни со мной самим; раньше я это делал, но на сей раз хотел поведать истину о моем собственном опыте...» Он отодвинул пачку набросков. Собирать материал по воле случая — плохой метод. Нужно приняться за дело как обычно, взять за основу общую форму, четкий замысел. Но какой? Какую истину я желаю выразить? Моя истина: что это в точности означает? Он тупо смотрел на чистую страницу. Ринуться в пустоту с пустыми руками — как тут не оробеть! «Быть может, мне нечего больше сказать», — подумал он. Однако ему, напротив, казалось, что он еще ничего не сказал. Ему только предстояло сказать все — как всем и во все времена. Все — это слишком много. Ему вспомнился старый разгаданный ребус на дне какой-то тарелки: «С криком пришел — это жизнь, с криком ушел — это смерть». Что тут добавишь? Мы все живем на одной планете, выходим из чрева и будем потом кормить червей; у всех одна и та же история: откуда взялось решение, что она моя и что именно я должен ее рассказать? Анри зевнул; он мало спал, и от этого чистого листка голова у него шла кругом; он погрузился в пучину безразличия, а разве можно что-нибудь написать, оставаясь безразличным? Необходимо снова подняться на поверхность жизни, туда, где каждая минута и каждый индивид имеют свою значимость. Но нет, все, что он обретет, сбросив свое оцепенение, это тревогу. «Эспуар» — местная газетенка, так ли это? Если я пытаюсь воздействовать на общественное мнение, значит, я идеалист? Вместо того чтобы фантазировать перед этим листком, не лучше ли серьезно заняться изучением Маркса? Да, это срочно: ему необходимо выработать для себя программу и начать отчаянно вкалывать. Ему давно уже следовало так поступить. Извиняет лишь то, что события заставали его врасплох, и он делал самое неотложное. Однако не обошлось тут и без легкомыслия: с момента Освобождения он жил в каком-то упоении, ничем не оправданном. Анри встал. Этим утром он был не способен сосредоточиться ни на какой работе, разговор с Дюбреем слишком взволновал его. К тому же накануне он оставил неразобранной почту, и нужно поговорить с Сезенаком, и еще ему не терпелось узнать, достанет ли Престон для него бумагу, а кроме того, он до сих пор не отнес на набережную Орсэ письмо старого даш Виернаша. «Ладно! Отнесу прямо сейчас», — решил он.