До рассвета Терлецкий запоминал устный приказ районам, шифры, изучал документы.
…Ночь — хоть глаз выколи. Лодка качается на прибрежных волнах. Терлецкий и радисты прощаются с рыбаками, уходят в темноту.
Высоко в горах перекликаются автоматными очередями патрульные. Где-то совсем близко бьют пулеметы. Ракеты, казалось, вылетали из-за соседней скалы.
— Ложись! — Терлецкий прижался под кустом. Неожиданно засигиалили с моря. Сильный пучок света посылал точки, тире, точки…
Ответили сразу же из нескольких мест. Залаяли собаки, ожила вся дорога.
Терлецкий прислушался. Он и радисты мгновенно перебежали через шоссе. И тут раздался взрыв. Они наскочили на мину… Радисты погибли. Терлецкий, тяжело раненный, рухнул на землю.
Утром жители Байдар увидели, как десять дюжих фашистов вели по главной улице высокого советского командира в изорванной, окровавленной шинели, с забинтованной головой…
Через день в немецкую комендатуру сгоняли жителей. Вводили поодиночке, показывали на командира. Он был разбинтован, с глубокими ранами на лице. Его серые глаза прямо смотрели на того, кого к нему подводили.
— Это есть кто? — спрашивал комендант.
Люди пожимали плечами, молчали, хотя Терлецкого узнали, да и нельзя было не узнать человека, который прожил на заставе много лет, общался с колхозниками, рыбаками. Очная ставка продолжалась. Наконец привели жителей из Скели. Первым подошел к Терлецкому худощавый мужчина в полицейской форме и крикнул:
— Это Терлецкий! До войны был начальником пограничной заставы.
Недалеко от Байдарских ворот, у крутого изгиба шоссе, над пропастью стоит старинное здание. Здесь до войны был ресторан, приезжали туристы, любовались Южным побережьем.
В холодный, февральский день несколько женщин в обтрепанной одежде, с узлами на худых плечах испуганно жались к колонне этого здания.
Снизу, истошно сигналя, мчалась крытая черная машина с крестами и решетками на окнах. Из задних дверей машины выскочили немцы в черных шинелях. Они вытащили чуть живого человека в изорванной пограничной форме. Он не мог стоять. Фашисты опутали его колени веревкой и потащили к пропасти, что-то влили ему в рот и поставили над самым обрывом.
Из кабины вышел офицер, а за ним скельский полицейский.
Офицер подошел к пограничнику и что-то стал кричать ему на ухо. Он показывал вниз на Форос, на море.
Пограничник молчал.
К нему подскочил полицейский:
— Признавайся, дурак. Сейчас тебя бросят в пропасть, разобьешься в лепешку.
Офицер отступил на два шага, а полицейский взял конец веревки и привязал ее к стальной стойке парапета. Они с разгона толкнули пограничника в пропасть… Зашуршала галька…
Крикнула одна из женщин и замерла.
Казалось, прошла целая вечность. Офицер посмотрел на часы, взмахнул рукой. Солдаты и полицейский стали тянуть веревку. Показались посиневшие босые ноги, потом туловище.
Окровавленного пограничника бросили в лужу. Он шевельнулся, стал жадно пить. Его подхватили под руки, подняли. Офицер стал кричать, показывая на пропасть.
Пограничник мотал головой. Его схватили и швырнули в машину. Хлопнули дверцы, зашумел мотор. Машина рванулась и помчалась на Байдары.
— Это Катин муж! — заголосила одна из женщин. — Терлецкий! Что они, подлецы, сделали с человеком.
Выдался такой светлый, теплый день, что, несмотря на фашистов, которых до отказа набилось в деревне, люди высыпали на улицу.
В полдень ударили барабаны, забегали солдаты, закричали.
Дети попрятались по домам, а их матерей, отцов, старших братьев стали сгонять к зернохранилищу, деревянная площадка которого была приспособлена под эшафот.
Под Севастополем гремели артиллерийские залпы. Они слышались с такой отчетливостью, что жандармы, стоящие у эшафота, боязливо поглядывали по сторонам.
Терлецкого проволокли через улицу, бросили у площадки. Еще залп. Внизу, в долине, — облако густого дыма над Байдарами. Это ударила Севастопольская морская батарея тяжелых орудий.
Терлецкий поднял голову, открыл глаза и долго смотрел на молчаливую толпу. Он подполз к столбу, двумя руками обхватил его и стал медленно подниматься. Вот он поднялся во весь рост и взошел на площадку. Над ним колыхалась переброшенная через балку петля.
Он оттолкнул палача…
Залпы грянули с новой силой, один за другим. Терлецкий повернул голову к фронту и со всей оставшейся в нем силой крикнул:
— Живи, Севастополь!
А. Стась
Мужество
ОЧЕРК
— Всех их было одиннадцать. С ручным пулеметом шли…
— Не одиннадцать, а восемь.
— А я тебе говорю, одиннадцать диверсантов было. Последний, который в живых остался, из парабеллума отстреливался, шинель ему продырявил, когда они схватились, — упрямо нахмурил брови круглолицый Овчинников и стукнул ладонью по столу, как бы давая понять собеседнику, что возражать излишне, ибо ему, Овчинникову, хорошо известно, что было, а что не было.
Козлов ухмыльнулся. Поправляя измятый погон, прищурясь, спокойно спросил:
— Как же ему мог последний шинель прострелить? Он ведь бежал в одной гимнастерке. Слыхал ты, приятель, звон, да не знаешь, где он.
— А я тебе говорю…
Негромко скрипнула дверь. Солдаты оглянулись и тот час же, как по команде, поднялись из-за стола, устланного газетами и журналами. В ленинскую комнату вошел стройный подтянутый старшина в чуть полинявшей диагоналевой гимнастерке. На его широкой груди поблескивал, орден Ленина, несколько медалей. Боевые награды и два знака «Отличный пограничник» красноречиво говорили о том, что человек этот — не новичок на заставе, да и вообще на границе. И держался старшина с той непринужденностью и едва уловимой дружеской снисходительностью, как умеют держать себя в присутствии необстрелянной молодежи опытные, старые солдаты. Впрочем, «старый» никак не вязалось с обликом старшины. На вид ему можно было бы дать лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше, если бы не алела среди его медалей черно-оранжевая муаровая лента участника войны, да не серебрилась чуть приметная седина в густых волосах.
— Чем огорчены, рядовой Овчинников? Что доказываете, рядовой Козлов? — с деланной строгостью проговорил вошедший, и его черные глаза вспыхнули веселыми искорками. — О чем спор?
Солдаты смущенно переглянулись.
— О вас, товарищ старшина, — серьезно сказал Овчинников. — Про эпизод один из вашей службы слышали мы. Только рассказывают о нем по-разному, Один так, другой иначе.