как его зовут, пускает вдоль канавы, по которой течет свинцовая вода, бумажные кораблики, и они вместе с водой заворачивают за угол и исчезают. Куда?
Почему-то ему очень важно узнать, куда они уплывают, и мама находит его, огорченного, плачущего, с грязными руками, в запачканных землей штанишках, и уводит. Куда?
Куда везет его поезд, когда он лежит на жестком матрасе в вагоне, битком набитом другими ранеными, санитарками, сестрами и врачами? Он – не он, он раздваивается, тот, который пил душистый кофе на палубе корабля, стоявшего у пристани на швартовых, – один, и у него есть детство, и кораблики, и мать, а теперь он – другой, у которого нет ничего, пустота. И нет даже фамилии, которую необходимо вспомнить. Но вместо фамилии он думает о том, какое странное слово «швартовы». Кажется, это канат, которым судно привязывают к пристани. А может быть, нет? Почему оно вспомнилось ему? Потому что за ним стоит что-то неведомое, сложное, пережитое, но забытое безвозвратно. «Швартовы, швартовы», – беззвучно повторяет он, быть может, надеясь, что это слово поможет ему вспомнить, кто он и как его зовут. Он почти уверен, что оно связано с его исчезнувшим прошлым. Но разносят обед, санитар наливает в котелок суп и протягивает кусок черного хлеба. Он берет его левой рукой, правая рука и плечо еще в гипсе, который заставляет его спать на спине или левом боку, чувствуя биение сердца.
В этот день или в другой происходит то, чего он боялся с той минуты, когда пришел в сознание и открыл глаза. Незнакомый капитан, в форме, без халата, обходит вагон, записывая имена и звания.
– Фамилия? – спрашивает он, дойдя до Мещерского. Подоспевшая сестра шепчет ему что-то на ухо.
– Как это забыл? Пускай постарается вспомнить, – твердо говорит военный. – А пока пойдем дальше. Я к вам вернусь, товарищ, а вы постарайтесь вспомнить.
Он уходит и через час возвращается.
– Вспомнили?
– Нет.
– Вы солдат или офицер?
– Не знаю. Кажется, офицер.
– Родные есть?
– Не знаю.
Военный заглядывает ему в глаза:
– Вы служили в армии или на флоте? Вы были в плену?
Мещерский молчит, и военный уходит.
Проходят еще сутки или, может быть, двое или трое суток. Опираясь на левую руку, он может видеть в окно провода. Они безостановочно бегут вперед, все вперед, провисая то больше, то меньше. Иногда птицы садятся на провода, и ему кажется, что он никогда в жизни не видел птиц или не обращал на них внимания. Он лежит на нижней полке, соседи подсаживаются, пытаются заговорить с ним. Но ему тяжело, он не отвечает или отвечает односложно. Ему страшно и стыдно, что он ничего не может им рассказать. Ведь ничего не произошло с тех пор, как к нему вернулось сознание.
Наконец поезд останавливается неподалеку от какой-то большой станции. Гипс с руки и плеча снимают, он послушно старается шевелить пальцами, двигать рукой. Но голова по-прежнему забинтована, и когда он трогает рукой, она оказывается огромной, забинтованной с выступом на макушке.
В новом госпитале ему отводят койку у окна, и он видит за окном людей – бегущих мальчишек с ранцами за спиной, должно быть, где-то рядом школа. Он учится шевелить пальцами, двигать онемевшей под гипсом рукой и одновременно учится считать: вот один мальчик пробежал мимо окна, вот второй, третий. Счастливая улыбка пробегает по его заросшим губам: он умеет считать. Он знает, что с числами можно что-то делать: складывать, умножать. И целый день он складывает и умножает. Сперва это трудно, но потом становится все легче и легче. Он знает, что в палате двенадцать коек. Он уже многое знает и узнает все больше и больше. Еще в пути ему рассказали, что война идет к концу, и он притворяется, что знает: воюют с немцами.
Вот, значит, откуда взялся этот санитарный поезд, в котором его везли так долго, семнадцать или восемнадцать суток. Должно быть, и он участвовал в этой войне и был ранен? Но где и когда? В сухопутном бою или на море? И в самом деле – он офицер или солдат? Должно быть, солдат, потому что ему выдают махорку, а в соседней палате лежат офицеры, и он видел, как санитар понес туда сигареты.
Доктор, молодой, смутно похожий на кого-то в исчезнувшем прошлом, садится рядом с ним, и начинается разговор, от которого у Мещерского разгораются заросшие щеки.
– Не вспомнили?
– Нет, доктор.
– Но вот меня, например, зовут Алексей Дмитриевич Ласкин. А вас?
Что-то знакомое мелькает в голове и тут же обрывается, пропадает.
– Нет, доктор.
– Но вы понимаете все, что происходит вокруг? Вы уже лежали в госпитале, далеко, на Крайнем Севере.
– Это я помню.
– А теперь вас привезли в другой госпиталь, в Кунгур, на Урале.
– Да.
– Как ваша рука? И плечо?
– Я стараюсь двигать пальцами, сгибать руку. Но поднять ее еще не могу.
– Это пройдет, – задумчиво говорит доктор. – Но, может быть, не совсем. Признаться, мы с начальником поезда говорили о вас. Предположили, что вы с намерением скрываете вашу фамилию и звание.
– Зачем?
– Чтобы вас не вернули в армию. Но вас все равно не вернут. Движение вашей правой руки останется ограниченным. Голову вам перебинтовали?
– Да. Я не притворяюсь. Вот в последние дни я стараюсь научиться считать.
– Сколько двенадцать и семь?
– Девятнадцать.