Читать интересную книгу Диета старика - Павел Пепперштейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 117

Космос в иллюминаторах напоминает черносиний измятый шелк, собранный складками и пучками. Катастрофа немедленно начинает происходить. Она состоит, как это ни странно, в появлении Бога. В глубине космоса, в месте особой его "измятости", особо плотного сгущения складок, как бы на линии невозможного в открытом космосе горизонта появляются два дородных старца. Они осанистые, совершенно белые, как выточенные из слоновой кости или из сала. Стоят поодаль друг от друга, а между ними тянется клубящееся, живое облако, переливающееся множеством оттенков - от чернильно-лилового и до изумрудного. Из центра того облака вырывается сияющий столб или сверкающая щель, рассекающая, как бы взрезающая космическую тьму. Все это в целом - старцы, облако и сверкающая щель - и есть Бог, точнее, один из Его бесчисленных обликов. Все это настолько огромно, что земной шар, солнце и другие планеты кажутся светящимися пылинками на фоне этой грандиозной констелляции. "Явление Бога" действует на ракету разрушительно: приборы начинают взрываться друг за другом, лопаясь искрящимися фонтанчиками. Однако голос из репродуктора сообщает, что волноваться не надо, так как "катастрофа" устроена специально для развлечения космонавтов. Однако людям рекомендуется засунуть все десять пальцев в рот и изо всех сил вжимать зубы в десны, иначе они могут вылететь из своих гнезд. Почему-то мой космонавт впивается зубами в мою ручку - мне кажется, что след его зубов может остаться на нежной пластмассе. Сразу после этого он выходит в открытый космос и там яростно выплевывает меня в пустоту. В этот миг я словно бы прошло в какой-то другой космос: пустой, свободный, ничем не обремененный. Мое парение было великолепным. Я ликовало. И иногда во мне бликовали далекие солнечные диски. Паря, я неспешно вращалось. Плавно развернувшись, я отразило Землю - этот зеленовато-пепельный шар, подернутый облачным покровом, похожим на куколь из разреженных волокон подмокшей ваты. Я отразило далекий морщинистый океан и острова, и материки, и точки, и крошечные цифры, и муравьев, и пухлые каменья, и яйца всмятку, и ветры, и завихрения облачные, и пики гор, и альпинистов, пьющих из фляжки… Ее сверкающее, серебряное донце…

Зеггерсы уже на следующий день разыскали дочь в "Домах". Но дело было сделано - она была венчанной женой Плеве. Правда, до официальной регистрации брака в ЗАГСе надо было еще ждать, так как Верочке не исполнилось покамест нужное количество лет. Каникулы скоро кончились, юные супруги погрузились в студенческие будни. Я все чаще задумывалось о собственной судьбе. Размышляло я и о судьбах других зеркал. Краем уха, как говорят люди, а в моем случае лучше сказать "срезом амальгамы", я уловило историю о зеркальной пудренице, которую кто-то уронил со смотровой площадки, находящейся на вершине останкинской телебашни. Пудреница должна была разбиться в зеркальную пыль, как страшное зеркало тролля из "Снежной королевы", чтобы проникать внутрь вещей и отражать их изнутри, отражать их микроскопическими фрагментами в качестве особого зеркального вируса. Но оно упало в открытый канализационный люк. Словно нож сквозь масло, оно прошло в глубину фекальных масс, постепенно замедлявших его падение. И на глубине оно осело надолго.

На ночь меня оставляли на трюмо, возле Верочкиной кровати. В ночном свете я часами смотрело на зеркала трюмо, на этот алтарик, думая о том, что когда-нибудь мы снова станем песком, из которого вышли. И может быть, я буду бураном, буду частью торнадо или смерча, буду проникать в людей, просачиваться сквозь вещи… По утрам Верочкина мама Инна Ильинична приносила дочке горячую чашку какао. Она ставила ее рядом со мной, на трюмо, и тогда все мы покрывались сладковатой испариной…

Философскому настроению способствовали разговоры, которые Зеггерс иногда вел со своими гостями. Как-то раз, весной, они обсуждали меня в небольшой компании людей пожилых.

- Слово "зеркало", - сказал Борис Генрихович, - происходит от слова "зреть". "Зреть" - то есть видеть и созерцать, и "зреть" - то есть созревать, расти. В отличие от животных, человек существо вертикальное, прямоходящее, он растет вверх, подобно растениям. Мы подозреваем, что являемся растениями в большей степени, чем животными. Мы подозреваем, что свет заставляет нас расти. Глаз это зерно, потому что он кормит нас светом. Остальное тело есть стебель этого зерна, его побег. Мы растем, чтобы видеть, и видим, чтобы расти. Зрак, зрачок, он же зеница, зарница и заря. Отсюда и слово "царь" - кесарь, сверкающий подобно солнцу. Тот, кто источает свет (если его зрение не ослеплено собственным сиянием), видит все "в собственном свете". Быть зрячим солнцем - наверное, это и есть идеал человека просвещенного?

- Если произвести в слове "зеркало" небольшую полузеркальную перестановку, - отозвался некий старик голосом, звенящим, как ржавые бубенчики, - если поменять местами первый и второй слог, мы получим слово "калозер", то есть "кал озер". Озера всегда казались зеркалами.

Лежат озера словно зеркалаВ темно-зеленых хвойных рамах…

Зеркала это испражнения озер. Озера срут зеркалами в наше сознание. "Зеро" - ноль. "Зеркало" можно понять как "нулевой кал" - безотходное производство образов. Овальное зеркальце, когда оно обращено к пустоте, есть опредмеченный ноль. Кал смывается без остатка, как образ с амальгамы. Зеркальная поверхность гигиенична. Срать значит забывать. Но надо не просто срать, но и смывать за собой - забывать о забвении.

Старики рассмеялись. Перед ними на столике стояли чай, мед и сухарики. Дождь неожиданно кончился. Сквозь рваные облака пробились солнечные лучи. Все сделалось пестрым, хрупким и влажно сверкающим. Гости шкафа стали спешно расходиться по своим делам, даже не думая о том, чтобы дослушать захватывающую историю зеркальца. Компания распалась. Вышли и граф с Цисажовским.

- Мы так и не узнали, как зеркальце попало в этот шкаф, - сказал граф. - Зеркальце не довело нас до нас самих, до момента рассказывания самой истории. Оно не отразило нас. Не успело, а может быть, не пожелало. Жаль. Я буду думать об этой поучительной истории. С самого начала этот рассказ зеркальца напомнил мне "Историю бутылочного горлышка" Андерсена, которую я читал в детстве. Жизненным пиком бутылки была помолвка девушки и моряка. Однако судно пошло ко дну. Бутылка донесла до берега предсмертную записку утопающих, но ее никто не прочел - чернила были смыты морской водой. Как и бутылка, зеркальце спускалось к глубинам и поднималось в высоту. Бутылку вторично наполнили вином, и она поднялась на воздушном шаре. Зеркальце, во сне, было выброшено в открытый космос из ракеты. Бутылку, выпив, бросил вниз воздухоплаватель. Она разбилась, и осколки попали на балкончик той самой девушки, которая напрасно ждала своего утонувшего моряка. Она так и осталась девушкой - Андерсен называет ее "старой девушкой". От разбитой бутылки уцелело лишь горлышко - оно попало в птичью клетку в качестве поилки. С одной стороны оно заткнуто пробкой, с другой разбито. Разбито сердце "старой девушки", но плева ее не повреждена. В отличие от бутылки, зеркальце осталось целым - зато ее хозяйка была лишена невинности, и зеркальце отразило дефлорацию. Проучаствовав в акте лишения невинности, оно сохранило собственную отражающую плеву. Но не является ли весь этот рассказ нагромождением цитат? Зеркальце насторожило меня своей образованностью. Видимо, оно умеет читать. Наверняка оно читало "Историю горлышка". Люди создают лишь усеченные копии собственных тел: бутылка это нечто вроде желудка с горлышком, зеркальце - подобие глаза с ручкой. Подглядывающего глаза. Вы сами, Цисажовский, читали исповедь бутылочного горлышка?

- Читал когда-то, - хмуро сказал Цисажовский, почесывая пятнистое надхвостье. - В детстве я много читал. А потом подумал: глупо читать. Книги написаны для людей, а мы ведь не люди.

- А кто мы? - спросил граф с философским холодком.

- Подробностей нам не сообщали, - флегматично ухмыльнулся переводчик.

- Ну вот вы, например, поляк, а поляки ведь люди, - сказал граф.

- Вообще-то я чех, - парировал Цисажовский.

- Все равно, не могу согласиться с вами насчет чтения. Мы не люди, и тексты не люди. Мы с текстами в равном положении. Нам они даже ближе, чем людям.

- Вы, как я погляжу, мыслитель, а я простой переводчик, - отвечал Цисажовский, затаив скепсис под слипшимися усами.

По мокрой опавшей листве быстро удалялись эти два нечеловека прочь от случайного шкафа.

1987

История потерянного крестика

Евреи входят длинною цепочкой,Полощутся седые сюртуки,И солнца луч древнееврейской строчкойЛаскает их и падает во мхи.И я еврей. Торжественно и гордоИду я между всех. На мне сюртук просторный.Я вымыт в микве, чист(С осенней высоты спадает ветхий лист)И, как младенец, свеж. Воротничок мой снежен.Он шею чуть сдавил, шероховат и нежен.

В Европу сонную скользят мои глаза,По сморщенным щекам, блестя, скользит слеза.Промытые седины пахнут сладко.В них спрятаны прозрачные уста,В них спрятана таинственная складка,В них мягкая усмешка так проста!Проста, загадочна, нежна, неуловима,Слегка грустна, как будто чуть ранимаДрожащая улыбка мягких устВсеведущих - лукава, терпелива.Ее от смертных глаз седой скрывает кустОгромной бороды, разросшейся спесиво.

Колышутся огромные знамена,Звезда Давида золотом горит:Шестиконечный силуэт прозрачный,Он сердцу шепчет, сердцу говорит,Как звук шафара, он зовет к ответуВсе помыслы, все тайны ветхих книг,Куда мой искушенный ум проник -Веселый, искушенный, странный, мрачный,Немного исступленный, близкий к светуЛуны, что как родник.Источник снов, предчувствий, бедИ счастья.

Есть счастие в познании. О да!Есть смех познания - блаженный и покорный.В каббалу углубившись, я всегдаИм освещал бездонность ночи черной.Сам я смеялся коротко и тихо,Но видел тех, чей смех лился рекойШирокой, полноводной. На престолВосходит Знающий. Он, как тумтум, беспол.Он крылышком звенит и тетивой,Он облысел от мудрости ретивой,Но ныне уж вкушает сладкий плод(В священном шалаше всегда царит Суккот).

Кто позабудет смех твой, Бал-Шем-Тов?Он навсегда застыл в глуби веков.

Но смех - не мой удел. Увы, увы!Как Шабтай-Цви, я сумрачен и горд(По крайней мере с виду),На самом деле скромно, терпеливоЯ исполняю заданный урок -Готовлю искушение для мира,Леплю таинственный и грозный идеал,Ведь Ведающий Все ко мне из тьмы воззвал.

Я снял свой тфилн. Я в клетчатых штанах.И в зеркало себя с усмешкой созерцаю.Ты ль это? Я ль это? Не знаю.Но нужно так. И я "Зогар" читаю,И по ночам черчу на сумрачных листах.Чтоб выполнить свой долг, я звезды наблюдаю -Двоящийся Меркурий, красный Марс,Лиловую Венеру. Нечестивы,Да и смешны названия такие,Но имя, то, что я ношу, - Карл Маркс -Еще смешней!

Помощник мой - светлобородый гой.Вот он идет, мой друг, адепт, заложник,Доверчивый, угрюмый и простой -Он думает, что я и впрямь безбожник.Мой бедный Фриц! Когда же ты прозришь?Фриц Ангельс кроткий, мой хранитель,Наивными крылами ты спешишьПрикрыть гнездо ума - священную обитель.И я храню тебя, шепча слова,Которых ты, мой друг, увы, не понимаешь.Не видишь ты, не слышишь и не знаешь:Доверчиво ты смотришь в зеркала.А там нет ничего. Лишь призраки толпойСмеются над твоей огромной бородой.

Что станется с тобою после смерти?Что ждет тебя? Та пустота,В которую ты веришь так упрямо?Ничто? Болотце? Солнце? Красота?Бездонная мерцающая яма?Или и впрямь арийская ВалгаллаТебя там встретит буйным громом чашПод бранный звон тяжелого металлаИ песнь Валькирий? Что ж, мой бедный страж,Желаю тебе счастья и покоя.Ты мне помог, хоть ничего не знал.Серьезно ты читал мой "Капитал",Во мне ты видел мудреца, героя.Мезузу черную на косяке двериТы принимал за ридикюль Женни.

Когда Фриц Энгельс кротко засыпал,Когда все спали - и жена, и дети, -Тогда я плел сияющие сети,Я пепел сыпал, свечи зажигал,Благоговейно к свиткам наклоняясь(Они хранили запах древних нор,Цветущих трав - нездешних, неизвестных).Здесь я читал столбцы стихов прелестных(О, ритм "Казари" помню до сих пор!).Трактатов строки, медленно качаясь,Торжественно текли в мои глаза,И я дрожал, иных страниц касаясь,И иногда прозрачная слезаНа книгу капала. Как будто вор несмелый,Я осязал пергамент поседелыйОт пыли, плесени, от времени и боли,От старости, забвенья, света моли,От тяжести могущественных сил,Что некто в буквы хрупкие вложил.

Прими мою хвалу тебе, каббала -Свеченье тайное, наука всех наук!Шептал я заклинанье, и вставалаТолпа теней передо мной, как звукНеясный, но томительный, что слышимМы иногда из светлых недр землиИли с небес. Тихонько снизошлиИ, словно в шарике, как будто в снежной сетке,Передо мной возникли мои предки -Все двести двадцать два раввина. НоИх взгляды дальние, как будто луч на дноКолодца темного, в сей мир не попадали.Взывал я зря. Они молчали,Как птички белоснежно-золотые.Ах, Боже мой, они немые!

Им слишком хорошо. Они забылиИскусство говорить, ведь в производстве звукаЕсть напряжение, желанье, боль и мука.

Да, звук есть труд. И речь есть труд и боль.Труд - яд вещей. Просыпавшись как соль,Как едкий пот пролившись из тюрьмы,Труд - тот туннель, где мы обреченыКидать свой труп в изгибы медных труб,Вращая меч, который ржав и туп.А стал он туп, вгрызаясь в пустоту -В ту пустоту, что вся полна утрат,Где нас ни утра блеск, ни крошечный закатНе в силах вызволить из торопливых пут.Здесь каждый вертится - неловок, слаб и пуст -Так пред слепым князьком усталый шутНелепо прыгает, пытаясь смех из устВельможных выманить.

Здесь каждый падает и всякий тянет всех,И утомление здесь самый тяжкий грех.Без магии наш мир как островокУгрюмый и безлиственный. Над нимНет звезд и солнца - только смрад и дым.

Я из каббалы выудил законыОрудий, денег, сил, властей, труда.Я вплел в них горечь сна и царственные стоныЗернистых масс, не знающих стыда.Я опьянил их будущим, как этоПророки делали. Я показал им свет.Но, уходя от них, я чувствовал, как где-тоВорочается некто… Слово "нет"Шестнадцать раз застряло на устах(А в трепетной душе застряло слово "Ах",Как зимний путник в блеющих стадах).

Огромен, тих, массивен и бескрыл,Ко мне сквозь тьму какой-то тяжкий гостьИздалека как будто шел иль плыл…Но я, как дитятко, не ведал страх и злость.Я в круг вошел. И книгу приоткрыл.И имя произнес, которое любил.

О рабби Лейб! В морщинках и лучахЛицо твое качнулось надо мной,Как водопад прозрачно-ледяной.Открылся древний рот в сверкающих снегахОгромной бороды. Я слышал запах роз -Ты был внутри цветущ, как райский сад,Я чувствовал биение стрекоз,Я видел бабочек, свеченье летних глаз.Погиб от розы ты, ты жертвой стал любвиК цветочным ароматам. И аскетНе удержался, видя розы цвет,И наклонил благочестивый носК душистым лепесткам коварных роз.Ах, Женни, ты мне розочку сорви,Но только ядовитой не дари!Ведь я и.так умру, понюхавши чуть-чуть,Успевши странный аромат вдохнуть.

И рабби Лейб погиб, а он ведь был святой.От мира отрешился. А со мнойЧто станется? Ведь я так трепетлив!Чего уж там, совсем я не аскет.Да, я люблю горячий солнца светИ дальние прогулки в летний день -Пешком идти, сменяя жар и тень,Хотя я полон и чуть-чуть потлив.Люблю потом над током быстрых водПрисесть в траву. Со лба прозрачный потПлаточком белоснежным отереть,Плеваться сонно в реку и смотреть,Как робкая слюна уносится волной -Так наша жизнь, заброшенная в мир,Уносится теченьем в мир иной.

Люблю поесть, люблю субботний пир,Еврейских блюд пленительную нежность.Вкус шалета! Вкус рая, господа!В нем все оттенки чувств, в нем нега и безбрежность.Да, Генрих Гейне прав, что шалет - не еда,А заповедь. Молитва, песнопенье.А то мгновение припомните, когдаНа пристальных губах рассыпется печенье -Хотя бы кихелах, - и наш язык проворныйВсе крошки сладкие затягивает в рот,Который, вкусу нежному покорный,Уж венчик сладостный жует!

Но и французской кухне я не враг:Намеки устриц, склизкий смех улиток,И красное вино, и элегантный свитокПространного и щедрого меню…Я сыр на фрукты бережно меняю,И в сторону десерта уж клоню,И тучному салату изменяюС пирожным - преждевременным, как лето,Чьим дремлющим теплом весна уже согрета.

В былые годы я ходил к блудницам,В зеркальных залах с ними танцевал,Смотрел в глаза их сонным, жирным шпицам,Изнеженные пальцы целовал.На плечи подавал скабрезный мех -Меня волнует грешной шиксы смех!Еще люблю народное бурленье,Неясный гул, толпу на площадях,Внезапный гнев, неясное стремленьеИ хруст стекла, истоптанного в прах.Да, помню я Париж сорок восьмого -Дышалось славно. В воздухе плеласьМистическая ткань воинственно-слепогоМерцания. Таинственная связь!

Но к делу! Рабби Лейб, где Голем твой?Меня волнует этот образ древний -Он с миссией моей имеет сходство,Такой же гладкий, темный и простой,Неясный, ложный, вечномолодой,Обидчивый и полный превосходства.Где он? - Рэб Лейб ко мне склонился(От аромата роз кружилась голова),И шепот медленный из уст его пролился -Я различил отдельные слова:"…Он умер… умер… бродит по Европе…призрак…" Я упал.И вдруг грядущее раскрылось предо мною.Я видел, как я старцем ветхим стал:Я в Лондоне живу с трясущейся главою.

Потом я тоже умер. Жизнь катилась вдаль.А дух мой отошел в миры иные,Где он, надеюсь, позабыл печаль,Но я себя не видел уж. ПростыеРетивые ученики сидели за столами,Фриц Ангельс хлопал мягкими крылами.Табачный дым. Прозрачные, пустыеПивные кружки.

Ах, бабочка-душа, куда, кудаТы отлетишь - потом, когда все этоОкончится? Отсюда не видать.Однако же я вправе пожелатьТебе полет счастливый и беспечныйВ прозрачном воздухе, в тот сад, цветущий, вечный,Где будешь ты кружиться над цветкомИ пить нектар нежнейшим хоботком.То Сад Небесной Торы, там растетСветясь, благоухая, Книга Книг,И на ее страницы, хоть на миг,Я опущусь.

А будущее мира все теклоИ разворачивалось медленно и гулко,Внимательному взору представая:Ах, сколько заседаний и конгрессов!Ах, прений сколько! Мутные графиныНаполненные желтою водою,Согбенные лоснящиеся спины…И, как стада животных к водопою,Стекающихся сумрачных рабочихПростые лица. Достоевских бесовЗагадочные склизкие улыбки -Они резвились, бились, точно рыбкиВ потоке сточных вод. Неряшливы, однако!Ах, сколько разных гоев и евреев,Что кашляли и сухо и двояко,И, с лицами угрюмых брадобреев,Склонялись над страницами моими.

О дети, дети! Вы Закон забыли,Вы в микве даже в праздник не бывалиИ оттого покрылись слоем пыли.Вы маленькими козликами стали,Изрядно смрадными, бодливыми, простыми -Вы на копытцах звонких танцевалиИ рожками о рожки ударяли,Трясли главой, бородками густымиСтраницы книг прилежно подметали!

Что вы могли понять в моих трудах?Что вас ко мне так сильно привлекало?Я знаю, что! Тянуло вас! Держало!Вы оторвать не в силах были очи,За чтением вы проводили ночиИ даже плакали. Загадочный магнитВ казалось бы сухом и скучном текстеБыл тщательно упрятан и сокрыт,Как клад зарыт на пыльном, видном месте,Как сладостный орех зарыт в безвкусном тесте.Да, долго я его растил, гранил, лелеял,Полировал, чеканил, уточнял,Я ямку рыл и тайно зерна сеял.И собственной мечтою поливал.

И наконец среди толпы невзрачнойСредь разговоров, навевавших скуку,Средь длинных псов, свернувшихся под лавкой,Средь публики крикливой, серой, мрачной,Среди многоречивых, бородатых,Среди простых, застенчивых убийц,Средь террористов рослых, прыщеватых,Среди увядших некрасивых лиц,

Мелькнуло вдруг загадочно-простоеЛицо ребенка. Странный, ясный взглядГлаз широко расставленных терялсяВдали, он плыл вперед, назад,Он в прошлое живое возвращался,И безошибочно, уверенно, спокойноМеня там находил - мое лицо.За ним в петле висит убогий братНа небесах - солярное кольцо.А рядом с ним, вся в траурном уборе,Рыдающая мать. Ее он делит горе,Но далеко его спокойный взгляд!Мы встретились глазами. Он кивнул.Тужурку гимназиста застегнул.И голос прозвучал негромко, ясно,И звон металла отозвался в нем:"Не плачь. Не плачь! Грядущее прекрасно,Но мы к нему пойдем другим путем!"

(Как Петр у Пушкина, грядущее прекрасно,Но лик его ужасен.О, как ужасен!)

Другим путем! Всегда "другим путем"!То есть моей загадочной тропинкой,Что вьется берегом, минуя водоем,Что камешком блеснет иль влажной спинкойСтремительного юркого зверька, -Вот пробежал беззвучно, скрылся в пуще,Тропинка влажная хранит еще покаСлед этих лапок - дальше гуще, гущеЛожатся тени, буйная траваТеснит дорожку натиском зеленым,Дрожат соцветия, лиловые сперва,Затем они краснеют. УглубленнымВнимательным зрачком заметь тех птиц,Сидящих там, на ветках отдаленных,Двух голубков, воркующих, влюбленных,Дерущихся разряженных синиц,И зимородка спесь! И воронов седых!

Тропиночка петляет и плететЗатейливый узор во тьму лесную,Над ней свершает бреющий полетБольшая стрекоза. И путника почуяв,Вороны сонные взлетают тяжело,Вздымая крыльями застывший влажный воздух.Недавно дождь прошел. Мерцают как стеклоСлепые лужи, обещая отдыхИ мирный сон - мы все так мало спали!Проходим кладбищем, запущенным и диким,Все заросло, надгробия упали,Древесные кресты трухлявым прахом стали,На преющей коре следы неясных сил,И ягоды сладчайшей земляникиМы здесь срываем с тающих могил.

А дальше все темней, темней, темнейИ глуше. Глуше. Но - постой!Засомневался ты? Да, вот он - "путь другой".Да, здесь под слоем мха на животах камнейТрактаты врезаны. И в трещинках скрываясь,Имен зачаточных тихонько зреет завязьСредь плесени.

Да, это путь для одиноких душ,Любителей отгадывать загадкиИ вновь загадывать. Затейники так гадки,Но мы просты, как блюдо спелых груш,Как хлеб, намазанный приличным слоем масла,Как свечка тонкая, что на ветру погасла,Как только что построенный сарай,Как прелая тропинка в дальний рай.

Россию видел я в туманах и во мгле,И в северных снегах, и с думой на челеВысоком, словно туча. И онаОттуда, издали, все улыбалась мне -Довольно грустная и страшная страна.Ее улыбка соткана из мглы,Истерик, гула, ужаса. ОпятьОна кивает! А вокруг главыКакой-то круг. Кокошник или нимб?Она похожа на огромный лимб,Преддверье ада, темный рай теней -Умом ее конечно не понять,Да и не нужно размышлять о ней!Она глядела в яркий, дивный сон,И нежный лик мечтой был освещен,Но гулок, тверд был тяжкий медный шаг.И в сумрачных зрачках метался красный флаг!И витязь юный, призрак молодой,Точнее древний, древний, словно Нил,Ее обнял тяжелою рукой,К ней голову большую наклонил,Поцеловал в нежнейшие устаИ тихо прошептал: "Забудь, забудь Христа!"

То был лишь временный, ночной, прозрачный сон,И с утренней зарей дрожит и меркнет он,Ведь день настал - и солнечен, и трезв -По водам луч бежит, как меч, сверкая в них,И я вернулся, вновь силен и резв,Вернулся я, твой вечный, твой жених!"

И крестик тонкий, крестик золотой,Цепочку расстегнув, снимает он с нее.Он с шеи белой тяжкою рукойСнял и отбросил в бурое жнивье.

И крестик тот упал меж колосковНа землю мягкую. И легкий ветерокНад ним качал сухие стебельки.А время шло. И стало холодней.И улетели птицы. Иней тонкийСеребряные нити на землеРаскинул. Тихий, ломкийНалет прозрачный комья мерзлой почвыСтал покрывать. И крестик бы замерз,Но мышка полевая вдруг пришлаИ крестик в острых зубках унесла.

Как некогда Дюймовочка из сказки,Прелестная, но крошечная детка,Лишенная тепла, еды и ласки,(На ней была из листика горжеткаОсеннего и ветхого весьма) -Она на поле голом замерзала,Но мышку полевую повстречала,И та ее от гибели спаслаИ в норке приютила. Так и крестикНаш спасся от ужасной белой стужиИ скромно в норке поселился вместеС мышами теплыми. Могло бы быть и хуже,Но он был отогрет и до порыУснул в уюте спрятанной норы.

А между тем два воина сошлись.И гул пошел землею той. ОдинБыл бледной дамы верный паладинВесь бел как снег, в пыли минувших летПотоки слез из глаз его лились,А на челе сверкало слово "нет".Он слово "нет" поставил в свой девизИ тем себя обрек на жизнь теней -Так ветер входит в дыры ветхих риз,Сметает хвои слой с уснувших пней.

Другой же был из красной глины слит:Лицо почти без черт, коричневых ланитНи плач, ни смех не тронули ни раз.И рот недвижен, замкнут навсегда,Но в тягостных зрачках есть нега, есть экстаз,И на высоком лбу зияет слово "Да"!

Его увидев, я захохотал.Быть может, неуместен был тот смех,Быть может, это был немножко грех.Но я его в себе не удержал -Я долго бился, долго трепеталИ хлопал ластами бессильно по бокам,И в клетчатых штанах ногами стрекотал.

А он, мое дитя родное,Безумное, убогое дитя,Ударил дланью тяжкою, большою -Противник рухнул, сумрачно кряхтя,Чуть вздрогнул. Умер. Белые снежинкиПокрыли быстро строй его одежд,Заполнили глубокие морщинки,Исхоженные мелкие тропинки,Следы неясные несбывшихся надеждИ ужаса.

И пляски синеголовых гигантовНе кончались до тусклого рассвета.В зарослях можжевельника густогоИз треснутых ваз сочилась темная влага,За оградой, за оградой,Что белела забытою лентою среди густых сумерек.Боже, где же потерянный крестик?Весь сад исходила я, заглянула под пни,Под покосившуюся беседку,Где тогда среди цветущей сирени,Среди головокружения, среди страниц летней книги,Среди дальнего стука мячиковМы сидели и смотрели, как в небесах,В небесах, Господи, в твоем высоком погостеПроступали белые манные крестыСловно манна, словно каша, от которой тошнило в детстве,Как романы Манна - толстые, в коричневых переплетахС длинными обсуждениями,С мягкими смертями и обильной сытной едой…Прошелестела детская рессорная коляска за живым забором.Листья-сумасброды, обнажая серебристые изнанки,Путались в сверкающих спицах.Я тогда не думала, совсем не знала,Щурясь сквозь прозрачные ресницыНа кресты небесных атлетов,Густо-синих с головы до ногтей,Что мой собственный нательный маленькийМатериальный до безудержных слезЗолотой крестик на тонкой цепочке,Данный мне при крещении,Что и он оставит меня,Оставит, как те другие,Как гости, уезжавшие в рессорных колясках, уезжавшие верхами,Позвякивая стременами,Быстро улыбаясь на скаку,Как воспоминания, похожие на сухие метелки ковыля,Раскрашенные лиловою акварелью,Как третья симфония Маллера,Слушая которую я всегда плакала,Как белые кошки,Ласковые твари, лизавшие мои слезы розовыми язычкамиИ находившими эту горькую влагу более питательной, чем молоко,Как письма, которые я разбирала сидя на полу,Брала их в руки и бросала.Как задумчивые священники-коллекционеры бабочек,Как ночные фейерверки и словесные игры…Неужели все это прошло?

Я обошла весь сад, обыскала все уголки,Заросшие высокой злорадной зеленью.В черное болотце смотрелись облупленные изваяния,Качели висели как самоубийца,И все же здесь было еще прекрасноЕще цвели робкие анемоны на запущенных клумбах,Еще в искусственных гротах сохранились кое-гдеПолупустые алтари для полуденных медитацийС разноцветными камешкамиИ стеклянными статуэтками святых,Я наклонялась над замшелыми скамейками.Я шарила под деревянными столиками,Но крестика нигде не нашла.Не нашла.

Да, быстро минуло то ласковое лето…И вот уже нахохленная осеньВоссела на карнизе нашей жизниКак будто бы больной и мрачный голубь,Что притулился у окна квартирыИ смотрит внутрь - печальным, красноватым,Нечеловеческим и утомленным взглядом.Недавно выпал первый снег. И темный воздухНад этим снегом ходит, как чужой.Худой как палка, наклонясь над чаем,Один в квартире, курит дядя Коля.Вокруг него молчащие буфеты.Какие-то в них тряпки, чашки, блюдца,Какие-то унылые предметы…А впрочем, там нормальные все вещи:Хрустальные граненые бокалы,Спортивный вымпел, чешские стаканыИ прочее. Но тяжко дяде Коле.Вот резко тушит сигарету в чашке.Встает, идет к окну. Его рукаРвет ворот клетчатой, застиранной рубашки.Так душно! Душно! Все. Уже нельзяСносить слепую духоту юдольной жизни!Самоубийство! Распахнул окно -Внизу, во тьме, какой-то снег и лавки,Полузаснеженные крыши двух машин,Железный гриб и дохлые качели,И черные прогалины земли…

Его глаза решимостью полны.Обычный инженер, но если смертиВозжаждало истерзанное сердце,То не нужна смекалка инженеру,Уже не нужен ни чертеж, ни разум -Величие предсмертное его

Венчает маленькой, но тяжкою короной,Которая отчаяньем зовется.Вот подоконник. На него когда-тоТой женщины изнеженные локтиРассеянно, лениво опирались.Теперь же он стоит на нем один.Как высоко и холодно. Пускай.Ведь человек рожден, как камень, для паденья.Все. Только шаг вперед. Восьмой этаж.Наверное достаточно, чтоб быстроЗабыть о жизни. Все. Прощайте, вещи.

Зачем-то напоследок он решилПерекреститься. Поднял руку. Но онаЗастыла в воздухе…

Близ самых глаз его, по узкому карнизу,Бежал на тонких ножках юркий крестикСамостоятельный. Стремглав. На тонких ножках.Сверкнул и юркнул за балкон соседский.

Отчаянье не терпит изумленья:Вот дядя Коля охнул и присел,Шепнув "Ой, блядь!", ступил назад и спрыгнулОбратно в комнату, с которою собралсяНавеки распрощаться. Встал как столб.Затем шагнул к столу. Уселся в кресло.Взглянул на чашку с крошечным окурком -Над ним еще витал дымок. "Последний…"Рука сама достала зажигалкуИ сигарету новую из пачкиОтточенным движеньем извлекла.Щелчок. Искра. Затяжка. Едкий дым.Нет, не последняя…

И вот пришла весна, и зазвучали,Как лед о паперть, птичьи голоса.В алмазах перепончатого наста(Что словно ювелирный нетопырьСвязал бесформенные земляные комьяВ одну гигантскую святую диадему)Образовались ломкие окошкиИ подтекания. И истончился сон.Сугробы охнули, как охает старик,Которого ногами бьют подросткиВ зеленой подворотне. Номер первый,Тот ослепительный огромный чемпион,Который ежеутренне справляетНа небесах свой искренний триумф,Стал жаркие лучи бросать на землю.Еще недавно эти же лучиТак деликатно в белый снег ложились,Не повреждая белизны стекляннойЛишь украшая синими тенямиИ искрами слепящими ее…

А что теперь? Осунулись снега.Все посерело, потекло, просело.

В туннелях вздрогнули парчовые кротыИ пробудились вдруг от мрака сновК другому мраку - жизни и труда.В ходы земли проникла талая вода,Засуетились мыши. Номер первыйВ их глазках-бусинках зажег простые блики.И крестик вздрогнул. Вздрогнул и ожил.Стряхнул с металла негу зимних снов.Что снится крестикам нательнымВо время зимней спячки? Тело.Ключица женская, обтянутая нежнойПолупрозрачной кожей. Легкий жар.Задумчивая шея, грудь, цепочка…И, может быть, любовной страстной ночиБезумие, которому он былСвидетелем случайным, непричастным,Затерянным меж двух горячих тел,Блуждающим по их нагим изгибам -Бесстрастный странник по ландшафтам страсти,Случайный посетитель жарких ртов,Открытых в ожиданье поцелуя…

Теперь тепло земли, тепло весны,Простор полей и звон ручьев весеннихСменили жар людских огромных тел.Побеги, корни, зерна - все ожило.Мир роста развернулся под землей -Растут и вверх и вниз, внутрь и вовне растут,Растут сквозь все и даже сквозь себяВ экстазе торопливо прорастают.И крестик вышел на поверхность. Свет.Самостоятельность. Движенье. Ножки тонкие

Вместо тюремной ласковой цепочкиКак знак свободы новой отрасли.Он побежал. Бежит. И все быстрее.Мелькают мимо трупы колосков,Могилы воскресающей травы…И все быстрее. Сладкий ветер.О сладость ветра! Сладость ветра!Свободной скорости святое упоенье!Быстрей! Быстрей! Быстрей! Быстрей!Они бегут. Их много. И мелькают ножки.Они бегут и на бегу сверкают.Все - крестики. Порвавшие цепочки,Сбежавшие с капризных, теплых тел,Прошедшие сквозь лед, навоз и уголь,Сквозь нефть и ртуть, сквозь воск и древесину,Сквозь мед, отбросы, шерсть и кокаин,Сквозь алюминий, сквозь ковры и сало…Теперь лишь бег, смех и сухие тропы.Свобода! И любовь к свободе!Огромный мир бескрайности своейУж не скрывает - он устал скрывать бескрайность.Свобода! И любовь к свободе!

Я так люблю тебя, как оранжевый флажокСвою железную дорогу любит.Не знаю точно о флажке. Быть может,Что он не любит никого. Но яЛюблю тебя так сильно, что флажки.Дороги, рельсы, поезда, сторожки,Ремонтники в оранжевых жилетах,А также море, лодки, корабли -Все это под давлением любвиВ одну секунду может сжатьсяВ один гранитный шарик, что тебеЯ подарить смогу.

Уехать надо бы. Наш мир как островок.Но остров есть, где жил холодный смех,Где до сих пор отчаянье - не грех,Где дождь - религия, а боль как поясок.Собрать багаж. Отныне жить далече.И там себя сковать незнаньем чуждой речи,Неловкостью, акцентом, бородой,Насмешливостью девы молодой.

Здравствуй, лондонский туманИ девичий тонкий стан!От моих горячих ручекВспыхнут щечки моих внучек!London! City of the rain!You will clean my poor brain!

My little doll is done from steel,And I remember why.Becouse the only steel remindsThe colour of your eye.And smell of steel is very nice,Like flying over snow.I hide my little heavy dollThat I'm afraid to show.

I don't want continue the gameThe shamefull play which has been done for flameI will escape to shadows of the cave,There is a doll inside. My doll. It must be saved.Around us are thousands lifes,All over us are thousands skyes,The frozen glass. And slightly melting snow…The rotten grass is going to grow.I did create this world - collapsed as a star,A tired star - old, cold, and very far.We now are gone. But traces of that lightswill follow you - through nightmares and the nights.Your scarlett lips are wet with autumn fog:It kissed you tenderly, as children kissed the dog.The voise of duck. And gloomy eyes of kings,Expecting us with platin shiny rings.I am too old. My beard is too long.I have been yew. And, may be, that was wrong.Good buy, my kids. I'll see you very soon.When moon will turn to cheese. And cheese will be the moon.

Remember then your poor Karl Marx,As well as sphinxes, lightninds and the sharks,Gods and the monsters, mushrooms on the trees…Remember me. But don't disturb me, please.My life in London will be sleepy, sweet.I will be fat. And guess, what I will eat?But better I will keep the secret of my meel.You know what to think. You know how to feel.

1986

1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 117
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Диета старика - Павел Пепперштейн.

Оставить комментарий