— Убежали тати, — перевел я дух. И тут же услышал откуда-то сбоку:
— Кабы то был тать, так тебе не встать.
Голос был знакомый. Рядом со мной стоял мой вахтер. Самый старший из трех. Тот, от кого всего сильнее несло смешанным запахом кислоты и прели. Тот, кого, бывало, всего труднее добудиться по утрам. И мне приходилось иногда попросту трясти сторожку, благо это было возможно благодаря ее легкости и ветхости.
«Под утро самое вздремнул», — неизменно произносил Федор Трофимович, испуганно и искательно улыбаясь. Короткая бородка его топорщилась, топорщились и давно не стиранная рубаха, и штаны с пузырями на коленях.
Сейчас одежда его выглядела так же, но улыбка была другой. А руки, которые он обычно при разговоре закладывал за спину, теперь твердо сжимали топор. Тот самый топор, что обычно стоял в прихожей архива среди щеток и веников.
— Да что вы, Федор Трофимович? — изумился я. Но изумление было — по крайней мере, частично — притворным.
За долю секунды, которая отделяла момент, когда я услышал голос и понял, чей он, от момента, когда я увидел хозяина голоса, я уже успел понять, что самый ленивый из трех вахтеров и тот убийца, которого боялся и оправдал суд, — одно и то же лицо. В деле ведь была фамилия обвиняемого. И тот тоже слыл колдуном.
— Хороший у тебя голос, — сказал Федор Трофимович, разглядывая меня. — Ну точь-в-точь как у покойника был. Потому и действует стариково наследство. У меня-то не получалось. Зря его кончил. Сам был виноват.
Но меня то-о-о-же боялись.
— Боялись, из дела видно, Федор Трофимович, — ответил я.
— Во-во. Я так и понял, что ты в дело залез. Вот удивился. Думал, давно уже этого дела нет. Вон справку для собеса мне достать не могут — архивы, мол, пропали. А тут, как не надо… Ведь ни мне, ни тебе не надо, начальничек. Эх, поторопиться надо, но не могу, душа болит.
Прочти мне, милый, «звериное слово». Век не забуду, как он его читал. Прочти. Поживи еще на свете малость.
Я рванул к глазам листок с заговором на татя. Но вахтер только понимающе кивнул головой при первых его словах.
— Не трудись, парень. Не трудись. Я ото всех заговоров заговоренный. Он-то думал, что нет. На дружбу мне читал. Любил меня, думал: и я. А я — нет. Он — давно уж, до того еще — давно присушил одну девку. Не он бы — моя стала. И голос у меня неподходящий. Все то же читаю — не слушается меня зверье. Люди — тех только пугать могу. Хоть до смерти. А присушить там, придружить, вылечить — нет. Он мне и говорит: «Кишка у тебя тонка, Феденька, чем другим займись. Волшба тебе, говорит, Феденька, не по силам. Я, говорит, злой, а голос у меня добрый. Голос тут главное. Ты ж какой ни будь, а голос у тебя злой. Не годишься». Думал, любят его у нас. Где же любовь-то! Как я его кончил, радовались. Страшно ведь — живет рядом человек, который с тобой что захочет, то и сделает. И мне было страшно. И сейчас стало. И все из-за голоса. У него подходящий. И у тебя, интеллигенция, тоже. Ну, ничего, ненадолго. Читай, читай звериное слово, а там поглядим…
Он был старше меня на сорок лет. Я помнил его личное дело. Сейчас ему было шестьдесят дна. Но когда месяц назад понадобилось очистить двор архива от кучи песку, и все мужчины (значит, три вахтера и я) взялись за лопаты, я далеко отстал от этого старика. А из всех видов физического труда я только и умел, что работать лопатой. Зато, как мне казалось, это я умел неплохо. Ездил в экспедиции землекопом, премии получал… А два из трех вахтеров опередили меня запросто. А про третьего они открыто говорили: «симулирует больного». Топором старик тоже умел работать. Даже будь у меня нож… Безнадежно. А бежать — догонит. Я это чувствовал…
— Так что же? Слушай, слушай свое звериное слово. Заговор был на этот раз длинным, таким невыносимо длинным, что я даже не понял, как добрался до его конца. И оглянулся, ища между стволами деревьев оскаленные волчьи морды и длинные уши зайцев.
— Еще раз надо читать, — ухмыльнулся он моему взгляду, моему удивлению, — и еще раз, тогда подействует.
И я прочел заговор снова. И снова. А он стоял, оставив топор в одной левой руке, а правой держался за низкий сук, и глаза его были опущены, и он был уже не вахтером и не убийцей, а кем-то третьим… Но я знал, что очарование сейчас пройдет. Сунул листки в карман и прыгнул за дерево. Чтобы потом побежать по тропинке, которую я украдкой проследил глазами до самой опушки. А дальше город. Люди. Милиция, наконец.
Но за деревом стоял медведь. Обыкновенный бурый мишка, прочно стоящий на земле на всех своих четырех лапах и, наверно, ни черта не понимающий, что его позвало сюда, зачем он этого послушался, почему не убегает при виде людей.
Я толкнул медведя с налету в плечо, отскочил, поскользнулся, упал.
Медведь вскинулся на дыбы — не столько, верно, от ярости, сколько от неожиданности, — и тут прямо перед ним оказался человек с топором.
Человек с коротким криком обрушил удар, предназначавшийся мне, на медведя. Топор, уже поднятый, вклинился в мохнатую грудь буквально с треском. И тут же лапы лесного хозяина накрыли плечи и голову старика.
Потом медведь отшвырнул в сторону беспомощно-вялое тело и повернулся ко мне. Но с коротким рычанием между ним и мною встали неведомо откуда взявшиеся черно-серые псы — лишь через секунду я понял, что это были волки. Медведь молча опустился на четыре лапы и ушел. Волки скользнули в кусты и исчезли в них. Лишь один из них мимоходом дотронулся до моей ноги горячим шершавым языком. И повсюду в кустах и деревьях вокруг поляны зашелестело травой, застучало и заскрипело ветками.
Звери не пгицы, они не выдают своего присутствия без крайней надобности. Я понял, что они сошлись к поляне, лишь когда они ушли. И только веселая красная и желтая белочка прыгала почти у самых моих глаз с ветки на ветку, словно для того только, чтобы отвлечь от гнетущих мыслей.
Я встал и подошел к Федору Трофимовичу. Он лежал лицом вверх — живой. Я спросил:
— Идти можешь?
— Подожди. — Он попытался перевернуться, я помог ему, взяв за руки, и чуть не выпустил рук, когда увидел, во что превратил медведь его плечи и спину.
— Сесть дай.
— А хуже не будет?
— Не будет.
И тут я почувствовал, что у меня кружится голова, а ноги не держат. Я опустился на землю рядом с ним. Большая рука в крупных чеканных мозолях протянулась к моему горлу. А я не мог пошевельнуть пальцем. Гипноз?
Наверно. «Что бы это ни было — смерть», — как-то вяло подумал я. Но рука оказалась у меня не на горле, а за отворотом пиджака, в кармане. Вынула листки. Разгладила. Запекшиеся губы тяжело раненного человека шевельнулись. Он читал листки, проверяя, все ли на месте. Мною овладела безумная усталость. И собственная неизбежная смерть почти не занимала.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});