Нет, не скаялся! Это я знаю твердо. Но объяснить себе тот “глупый” поступок пытался... Чем? Напрашивалось самое простое: “молодо — зелено”…. Но нет, в эту формулу он не укладывался, потому что не был только его, личным, поступком. Он был поступком миллионов, незрелость тут ни при чем. Тут решающим, главным было время, даже громче скажу — воздух, которым это поколение дышало. А он, воздух, был не только “бодрящим” (Некрасов), но и тревожным, предгрозовым. Буржуазному Западу, мягко выражаясь, не по душе был народ, только что стряхнувший с себя обморок рабского послушания, извечного самоуничижения; народ, высоко, с достоинством державший голову, готовый постоять за себя. Господа империалисты сколько угодно могли называть его “колоссом на глиняных ногах”, но не могли не понимать, что снова согнуть его, поживиться за счет его “жизненным пространством” становилось все более проблематичным, а может быть, уже и невозможным.
Какую же работу надо было провернуть руководству страны, — имею в виду в первую очередь идеологическую, воспитательную работу, — чтобы народ стал таким, чтобы тревога за судьбу молодого социалистического государства, оказавшегося в капиталистическом окружении, стала его постоянной тревогой. Каждое слово вождя, каждое державное действо партии и правительства, каждый новый фильм, новая книга, песня… и даже мальчишечьи игры растили, буди-ли эту тревогу.
Осмысливая то время с высоты фронтового опыта сверстников, он напомнил им:
Помните, как школьною порой
Мы, юнцы, в Чапаева играли?
Только это не было игрой —
Мы азы Победы постигали.
Он имел право перекинуть столь длинный мост от мальчишеских игр к великой Победе, потому что прошел по этому мосту сам, прошел, срываясь и падая, на ходу перебинтовывая раны, но ни в чем не раскаиваясь. “Было в нашем подвиге солдатском /Внутреннее, личное веленье”, — подтвердил он сказанное выше в другом стихотворении. Очень важное свидетельство! Веление Родины для его поколения было личным велением каждого.
Прошло почти двадцать лет, как отгремели последние залпы войны, а Михаилу Борисову продолжали сниться (это хорошо знают старые солдаты), продолжали сниться “военные” сны. Да если бы просто сны, а то кошмары, более жестокие, чем явь, которую он знал:
Глаза...… закрою на минуту,
И сразу, тут как тут,
Вновь силы дьявольские люто
Вокруг меня взревут... —
делится он своей бедой с читателями. В другом стихотворении — более конкретно:
Высота...… И падают солдаты —
Руки врозь — в колючую стерню,
Словно все на свете автоматы
Рубят их, сердечных, на корню.
Путь, пройденный им от Сталинграда до Берлина, предстает в этих кошмарах одним грохочущим и дымным, “солдатским полем”, на котором — что ни ночь, то бои, бои, бои...
Скрежет танковых траков
На поле моем
Поднимает с постели ночами.
Я по “тиграм” во сне бронебойными бью...
Добро бы одна ночь такая. А если их бесконечная мучительная череда?!
О Господи, — взываю я тогда, —
Яви одну-единственную милость
И сделай так, чтоб мне война
Не снилась
Отныне и вовеки. Никогда.
Но если бы только сны... Душу угнетала и сама память о войне. И не было способа если не избыть ее, то хотя бы приглушить, кроме одного: рассказать, переплавить в стихи. Стал замечать: опубликованные, они живут отдельно от автора. Рассказать — и тем самым хоть немного разгрузить, облегчить душу. Да и не имел он права унести эту память с собой... Любое свидетельство о войне, а свидетельство окопного солдата особенно, не будет лишним для потомков. Мог ли, к примеру, генерал, пусть даже самый боевой, припомнить после войны вот такую картину:
Мы под обугленным селом,
Чумазые, как черти,
Который день в снегу живем,
За сто шагов от смерти.
За сто берет и автомат,
Кучней ложатся мины...
Но пострашнее для ребят
Мороз, что дубит спины.
Шинель — не зимнее пальто,
И пахнут дни не щами.
Баланду в термосах — и то
Подносят к ним ночами...
Добавлю (по собственному опыту): днем об этом и думать нечего. Днем (это уже из стихотворения самого М. Борисова):
Мины землю рубят, как зубилом,
Как кувалдой, лупят “мессера”.
Обращает на себя внимание и еще одна подробность из приведенного выше стихотворения: “Подносят баланду”, а не щи, — бывало так на фронте... А хочется щей, домашних, горячих... И поскольку при “жизни” в окопе разрывы мин и снарядов — повседневная реальность, а щи — мечта, то, вполне естественно, они и снятся:
В окопе, промороженном до хруста,
Мне снятся щи,
Домашней варки щи.
О таком сладком сне невозможно было не рассказать соседу по окопу. И никакие другие слова не могли венчать тот рассказ, как только эти:
Бывает же такое наважденье —
Идет война, а снятся только щи.
А сколько зримых деталей, достоверных жестов и выразительных реплик в стихотворении “Психическая атака”! Она действительно была такая со стороны противника, и наводчик орудия сержант Борисов, отражая ее, не сдрейфил, отличился и храбростью, и боевой выучкой. Цитировать такое стихотворение — только портить его. Думаю, читатель извинит меня, а может, и поблагодарит, если я приведу его полностью.
Психическая атака
Они идут за рядом ряд,
Как три лавины,
За ними Ворошиловград,
Пол-Украины.
И тянет явно коньяком
От их походки...
А мы скупым сухим пайком
Заткнули глотки.
Припали к снегу, затаясь,
Мороз по коже:
Идет коричневая мразь —
И все же, все же!
У дула черное кольцо,
Не видно неба,
Мне пистолет сует в лицо
Комбат свирепо.
Орет:
— Ты, Мишка, сибиряк,
По скулам вижу.
Дай подойти им, так-растак,
Как можно ближе! —
Мой командир еще орет,
А сам при этом
Плашмя со лба стирает пот
Тем пистолетом.
Меня он знает — не слабак,
В мозолях плечи.
Я подпущу врага и так
Под хлест картечи.
И подпустили мы его,
И смерч ударил.
Не видно больше ничего
В смердящей гари.
Комбат опять орет:
— Растак,
Бери пониже!
Ты — настоящий сибиряк,
По хватке вижу!..
А враг нахрапом прет и прет
К моей траншее,
И у меня холодный пот
Бежит по шее.
Порушил цепь убойный град,
Мутится разум...
Но бью еще — и новый ряд
Ложится наземь.
Наверное, много еще стихов о войне написал бы пушкарь Михаил Борисов. И в русской батальной поэзии заметно прибавилось бы “горькой правды о солдате” (его слова), которой недостает в стихах сочинителей, видевших войну со стороны. Да и лирика не была ему чужда. Не раз смотревший смерти в глаза, он имел право, так сказать, посидеть у тихой речки, помечтать, подивиться всему сущему на земле, и даже самому мирозданию: “С какой звезды я прилетел сюда /На Землю эту грешную? Откуда?”
Или:
Когда мне снилось это чудо?
Река — дороги дальний след,
Луна — серебряное блюдо,
А звезды — россыпи монет.
А вот и еще — просто пейзаж, просто картинка осени:
Приглушая август и светля,
Осень ловко, словно молодица,
Стелет на окрестные поля
Покрывало выцветшего ситца.
Живописно, зримо. Словно не пером писано, а кистью... А в стихотворении, что рядом, уже не краски, а тонко переданное чувство доверия и благодарности, возникшее между человеком и табунком лошадей:
Лошадки к хлебу тянутся,
А сами,
Игривость безыскусную храня,
Исподтишка
Чуть влажными глазами
С лукавинкой косятся на меня.
...Неплохо, вроде бы...… Но нет, хочется большего:
Я колдую над строкою,
Тороплю ее в полет
И казнюсь, что под рукою