Писать им не давать.
Кто станет сумасбродничать… посадить оного в покой, не давая ему несколько времени пищи.
На пропитание и одежду производить от коллегии экономии каждому против одного монаха, как по штату положено».
В конце того же 1766 года сюда прибыли первые десять «безумствующих». Застенок начал свою жизнь.
Самым, пожалуй, знаменитым из его сидельцев был декабрист Федор Шаховской. За ним «следили неотлучно» — запрещали видеться с супругой, читать книги (в том числе и собственные). Шаховской объявил голодовку. Но в те времена эта акция еще не вызывала сочувствия — не прекращая своей голодовки, он спустя три недели скончался.
Зачем он жил? Зачем страдал?Зачем свободы не дождался?
— вопрошал поэт Некрасов. Увы, его вопросы были риторическими.
В Спасо-Евфимиевской тюрьме оказывались такие важные преступники, как лидер отечественных хлыстов Василий Селиванов, создатель этакого филиала американского течения иеговистов штабс-капитан Николай Ильин, известный в свое время монах-самозванец Стефан Подгорный. А в 1892 году сюда чуть было не попал писатель Лев Толстой.
Эта история напоминает сюжет из жизни диссидентов семидесятых годов прошлого столетия. Толстой написал статью «О голоде», где излагал весьма крамольные по тем временам тезисы: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты… Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между мужиками и господами лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ… Зачем обманывать себя? Народ нужен нам только как орудие. И выгоды наши (сколько бы мы ни говорили противное) всегда диаметрально противоположены выгодам народа… Наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством… Все ясно и просто, особенно ясно и просто для самого народа, на шее которого мы сидим и едим».
Естественно, что в русской прессе отказались опубликовать этот памфлет. Тогда Толстой связался с заграничными изданиями, и его статью с радостью опубликовала одна из лондонских газет.
Разразился скандал. «Московские ведомости» возмущались: «Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, пред которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда… Граф открыто проповедует программу социальной революции, повторяя… фразы о том, как «богатеи пьют кровь народа, пожирая все, что народ имеет и производит»».
А во властных эшелонах стали обсуждать — не поместить ли «обезумевшего» графа в соответствующее учреждение. Но, к счастью, на такие крайности решили все же не идти. Зато тема Суздальской тюрьмы нашла свое пристанище в трудах писателя — тот, очевидно, интересовался ее бытом и порядками. Вот, например, маленькая цитата из «Фальшивого купона»: «В Суздальской тюрьме содержалось четырнадцать духовных лиц, все преимущественно за отступление от православия; туда же был прислан и Исидор. Отец Михаил принял Исидора по бумаге и, не разговаривая с ним, велел поместить его в отдельной камере, как важного преступника».
Видимо, сам Лев Николаевич непроизвольно содрогался, выводя такие строки — ему была бы уготована как раз такая камера.
Некоторые из узников надеялись на скорое освобождение, писали челобитные царям. Из челобитных выходило, что посажены они сюда неправедно, и надо было, если бы по чести и по совести, наказывать совсем других людей: «За открытие правды и за соблюдение Вашего императорского указания невольно под ответом находился, потом был отпущен на свободу, но когда опять попытался вступиться за безвинных, то опять встретил угрозы».
Челобитные, увы, не действовали.
И совсем особый колорит русским провинциальным городам придавали этапируемые преступники. «Столыпинских вагонов» еще не было, и заключенных гнали прямо по почтовым трактам, через губернские города, через центральные их части. Жительница города Орла О. Н. Голковская писала о 1890-х годах: «Глубокое впечатление оставлял на нас — детей — провод по улицам арестантов: их вели в кандалах, сторожа отгоняли от них прохожих вглубь тротуаров, не позволяли останавливаться и смотреть на арестантов, а не дай Бог кому-нибудь дать арестованному монету или кусок хлеба, тогда городовые грубо отталкивали и ругали того, кто дал подаяние. Звон этих кандалов так и остался на всю жизнь в моей памяти».
В этом отношении лидировала, разумеется, Владимирка — главный путь из Центральной России на восток, в Сибирь. Про нее было сложено множество песен, включая знаменитых «Колодников» на стихи А. К. Толстого:
Спускается солнце за степи.Вдали золотится ковыль.Колодников звонкие цепиВзметают дорожную пыль.
Динь-бом, динь-бом,Слышен звон кандальный.Динь-бом, динь-бом,Путь сибирский дальний.Динь-бом, динь-бом,Слышно там и тут, —Нашего товарища на каторгу ведут…
Сочувствие преступникам в то время было общим местом.
Житель города Владимира Н. Златовратский вспоминал: «Была уже ранняя весна, когда вдруг распространился в нашем городе слух, что с вокзала погонят партию «кандальных» поляков в наши арестантские роты… Это было зрелище для нас новое и поразительное. Мы, прячась за калитками и заборами соседних домов, могли, к нашему изумлению, видеть, как прошла по «Владимирке» целая партия человек в тридцать таких же почти юнцов, как мы сами, и эти юнцы, окруженные конвоем с ружьями, крупно и бойко шагая, в ухарски надетых конфедератках, шли с такой юношески беззаветной и даже вызывающей бодростью».
А Исаак Левитан посвятил той дороге картину «Владимирка». Его возлюбленная (и тоже художница) Софья Кувшинникова вспоминала: «Однажды, возвращаясь с охоты, мы с Левитаном вышли на старое Владимирское шоссе. Картина была полна удивительной тихой прелести. Вдали на дороге виднелись две фигуры богомолок, а старый покосившийся голубец со стертой дождями иконой говорил о давно забытой старине. Все выглядело таким ласковым и уютным, и вдруг Левитан вспомнил, что это за дорога…
— Постойте. Да ведь это Владимирка, та самая Владимирка, по которой когда-то, звякая кандалами, прошло в Сибирь столько несчастного люда.
Присев у подножия голубца, мы заговорили о том, какие тяжелые картины развертывались на этой дороге, как много скорбного передумано было здесь, у этого голубца. На другой же день Левитан с большим холстом был на этом месте».
Так создавались великие произведения.
* * *
Главное же назначение каланчи — слежение за пожаром. Ради высокой смотровой площадки строилась вся эта красота. Вот приказал, точнее даже намекнул костромской губернатор: «Не мешает здесь приличной каланчи, которая бы вместе и служила городу украшением и оградила каждого обывателя безопасностью во время пожарных случаев». И в 1827 году на главной площади возникла потрясающая каланча — до сих пор это один из популярнейших символов города.
Правда, техническое оснащение пожарных в той же Костроме оставляло желать лучшего. Один из современников писал: «Пожарные обозы были исключительно на конной тяге. Кроме пожарных машин было много бочек для подвоза воды. В случае большого пожара вывозилась пожарная паровая машина, для разогрева которой требовалось часа два. На пожар части неслись с большим шумом, так как весь обоз был на железных шинах. Впереди мчался верховой на белом коне. Ездил он лихо, но однажды на полном ходу при повороте в переулок лошадь поскользнулась, а верховой упал и, ударившись головой о каменную тумбу, тут же умер. Приехав на пожар, пожарные, прежде всего, старались снять крышу и бить стекла в домах. Это называлось выпускать огонь, который благодаря тяге сильно развивался. Подготовки пожарных никакой не было, и только в первых годах двадцатого века начали борьбу с пожарами иными средствами… Однако до революции в Костроме не было ни одного пожарного автомобиля, и по-прежнему по улицам носились пожарные бочки на конной тяге. Конечно, никаких химических средств для тушения не применялось, также не было в употреблении противогазов».
Пожарные дружины были большей частью добровольные. Один из жителей подмосковного Богородска описывал жизнеустройство подобной структуры: «Пожарные мы были настоящие. В случаях тревоги нас оповещали по телефону и сообщали, где приблизительно горит. Мы имели полное снаряжение и именовались лазалщиками. У нас, у Авксентия, Коли Буткевича и у меня были брезентовые костюмы, каски с гребнем, спасательные пояса с веревками, пожарные топоры и рукавицы. Словом, все, что полагается настоящему пожарному Мы работали не только в городе, но выезжали и в уезд за 10–12 верст вместе с городской пожарной машиной.
В сухую погоду ездили на велосипедах, а в сырую и зимой на линейках. Работали мы добросовестно. Дома нас не останавливали, только одерживали от излишней горячности, чтоб без толку в огонь не лезли. Но бывало всяко.