что-то удержать, вернуть:
– Ты – родной! Мы вместе. Вдвоём. Я только тебя и люблю.
Не соскользнула только к униженному: «Чиста перед тобой!» Его выбрало моё измученное сердце. Он – близкий человек. Он должен был чувствовать всё это сам. Обязан был верить мне.
Что-то во мне, уже опустошённой, посторонне усмехнулось, когда он неожиданно произнёс:
– Ты раздета. У тебя нет обуви… Как ты будешь без меня?
О-о! Что-то обо мне? Не померещилось ли? Замечены стоптанные туфли? Но при чем же тут они, Боже? Я утратила представление о том, что произойдёт через час, к вечеру, завтра. Ждала, что в любую минуту он может собраться и уехать. Ни о чём больше с ним не заговаривала.
Дима справился с собой. С какого-то момента обрёл внешнее равновесие. Но что-то в нём наглухо защёлкнулось. Во многом уже – навсегда. Я сокрушила его. Он – меня.
– Во сколько пойдём на биржу? – спросил он на следующее утро.
На бирже, в атмосфере той же деловитой оборотистости, я чувствовала себя увереннее, не в пример прошлогоднему опыту. Все нужные документы – трудовая книжка, репертуарный лист, фотографии в ролях – были на руках. К концу третьего дня я имела уже несколько предложений в театры, правда без обещания жилья. Рассчитывать на него в те годы могли актёры, имевшие звания «народных», «заслуженных», или в городах, где власти благоволили к театру.
Я не смогла бы объяснить, почему мне хотелось попасть в Приволжье. Но когда главный режиссёр Русского драматического театра города Чебоксары Евгений Алексеевич Токмаков вместе с приглашённой туда из Ленинграда Ниной Николаевной Гороховской подошли ко мне, мы с Димой остановили свой выбор на этом городе. Театр имел ранг второго пояса. В городе была филармония, где для Димы могла найтись работа. Чтобы исключить все недоразумения, мы сразу поставили обоих режиссёров в известность о наших «обстоятельствах» и были немало удивлены их спокойной реакцией. Однако, побывав на поруках у шадринского директора, я осмотрительно заявила, что окончательно отвечу «да» или «нет» только тогда, когда личное согласие даст директор театра. На следующий же день нас заверили, что в телефонном разговоре получено добро. Я подписала договор.
Случилось и наше с Димой примирение. Без объяснений. Без слов.
* * *
Выйдя замуж, моя сестра Валечка жила теперь в Москве. Адрес я знала по переписке. Не без труда разыскала ее жильё возле Окружной дороги, недалеко от Измайловского парка. Дом находился на территории лесопильного завода, где работал свёкор сестры. Семья была большая: родители Валечкиного мужа Аркадия, два его брата, их жёны, дети.
Михаил Михайлович, Валин свёкор, был потомственным рабочим, из тех, которые руководствовались примерно таким разумением: государству положено спрашивать с человека трудовое усердие, а его святое дело – это доверие оправдать. Свекровь сестры, Мария Александровна, была учительницей начальной школы. Такая же труженица, как и муж, она следила за успеваемостью всех своих внуков и внучек, строго контролировала выполнение домашних заданий, смотрела, чтобы они были вовремя накормлены.
Квартира их состояла из большой комнаты, где семья обедала, а Мария Александровна проверяла стопки ученических тетрадей, и пары каморок-спален для двух братьев с семьями (третий жил отдельно). Дощатый дом зимой промерзал настолько, что на стене, возле кроватки родившегося у Вали сына Серёжечки, образовывалась наледь и проступал снег.
Бедность являлась логическим продолжением честности и скромности этой семьи. Даже меня, проведшую годы в лагерях, сразила заводская душевая, в которую повела меня сестра. На полу там булькало озерцо грязной воды, через которое была перекинута скользкая доска. Проржавевшие изнутри стояки сотрясал железный озноб, когда воде с урчанием и напором удавалось пробиться к головкам душевых установок. Сестра невесело предупредила меня:
– Ой, не становись на эту доску, поскользнёшься. И ты, и я ноги переломаем.
После Ленинградской блокады, мытарств по детским домам и заводским общежитиям сестра обрела в этой семье приют и какой-то род защиты. Нежность, ласковое слово здесь были не в ходу. Но, несмотря на строгий нрав дома, любовь к Аркадию и его к ней согревала ей душу. Свекровь она звала мамой, свёкра – отцом, но постоянная напряжённость сестры выдавала боязнь в чём-то не совпасть с ними, в чём-то оплошать.
Если я пыталась завести разговор о нашем прошлом, о нашем доме, Валечка мгновенно закрывалась. Арест отца, мой арест, война, блокада, голод, смерть мамы и Реночки перечеркнули воспоминания о её промелькнувшем детстве. Она отгораживалась от бывшей жизни:
– Ой, Тамуся, ничего не помню. Ничего не знаю… Не хочу ничего вспоминать.
Я сидела возле сестры, смотрела, как она играет с годовалым малышом Серёжечкой, как он улыбкой во всю ширь беззубого ротика поощряет её старания, и с трудом сдерживала слёзы.
– Ты так и не нашла сына? – спросила сестра.
– Не нашла, Валечка. Пишу во все города, всем знакомым, какие только есть. Безрезультатно.
– Мне тогда так не понравился твой Филипп. Как ты могла? Ты же у меня такая умная… А сейчас что?
– Сейчас? Сейчас я вышла замуж, – успокоила я её.
– Что он за человек?
– Очень хороший человек.
– Как его звать?
– Дмитрий Фемистоклевич.
– И отчества такого не выговорить. Давно ты его знаешь?
– Давно. Десять лет. Вместе прошли лагерь. Хочу тебя познакомить с ним. Он сейчас в Москве.
– К себе я вас пригласить не могу.
– Понимаю. Но ты можешь приехать к нам. Мы сняли комнату.
– Некогда мне. Потом как-нибудь, – отвела разговор сестра. – И театр этот твой…
Сестре, хлебнувшей лиха после детдома на строительстве газопровода, было трудно признать службу в театре чем-то серьёзным. Как на ветру, из стороны в сторону металась между нами любовь и привязанность, но и в 1954 году я со своей лагерной биографией оставалась для сестры реальным осложняющим моментом. И это многое определяло.
* * *
Едва мы приехали в Чебоксары, как пригласивший нас главреж признался, что ничего о наших анкетных данных директору по телефону не сообщил. Это было равносильно удару. Чебоксары – столичный город Чувашии. Вот директор и скажет: «Только таких нам здесь и недоставало…» А переезд в другое место мы и по деньгам не осилили бы. Я была в полной растерянности.
К директору вызвали сразу. За столом скромного кабинета сидел на удивление приветливый, с добрым лицом человек лет сорока, в белой рубашке апаш. Тут же поднялся навстречу:
– Ну, дайте, дайте на вас посмотреть. Уж столько наслышан о вас, сгорал от нетерпения.
Скованная страхом, я заторопилась:
– Вам главного обо мне не сказали. Я… сидела по пятьдесят восьмой статье!
И чуваш-директор без паузы, словно