Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каки таки диверсанты? Откуль они нынче? Диверсанты до войны были. Заговариваешься, дед, клеща те в бороду… Али со вчерашнего не опростался, кипит в черепе? — Автоном Голубев помог дедушке на пенек вскарабкаться. Фуражечку дореволюционную, купеческую, с плетеным шнурком на лакированном козырьке, закатившуюся при падении за ореховый куст, на седую лохматую голову Бутылкина водрузил.
— А немцы опять, гляи-кось, шалят… — Дед говорил хотя и неуверенно, будто сон дурной вспоминал, однако слова его на окружающих производили беспокойное действие, так как все знали, что работают и военнопленные в леспромхозе. — Шалят, гляи-кось… Потому — фриц, он силен шибко по химичецкой части… Наши-то их небось и не обыскали как следоват… По карманам пошлепали, а он ее где-нито в портках и спрятал… мину свою.
— Ты чего это, дед, городишь?! Какую, мама родная, мину спрятали? Вошь посторонняя и та не проскочит! Враз определю. Да у моих-то у пленников такой «орднунг», такой порядок железный, который тебе и не снился, папаша. Зря только языком дребезжишь, мама родная! На фронте за такое знаешь что полагалось? — Из-за спин собравшихся вышел вдруг широкоплечий и очень низенький человек в огромных синих крылатых галифе и желтой линялой гимнастерке, туго, как на барабане, натянутой на его мускулистом торсе. Плоская фуражка, казалось, должна была неминуемо соскользнуть с головы говорившего, так как держалась на его затылке почти и вертикальном положении. Как выяснилось впоследствии — фуражка не падала по причине крайней неровности черепа: голова человека как бы имела продолжение, и на этом-то продолжении и держался головной убор, как на крючке. — На фронте за такое…
— Под трибунал, не глядя! В расход… — решил помочь Супонькин.
Старичок Бутылкин неожиданно резво выпрямился, словно его пружиной с пенька подбросило.
— Запужал, гляи-кось, страсти какие… «В расход, к стенке»! Сам и прислонись к ей, чучело, замест подпорки. А я уж наподпирался… Лягу не сегодня-завтра. Настращали — дальше некуда…
— А для чего тогда языком треплешь? «Диверсанты!» — злился Супонькин.
— А потому как своими ушами слыхал! Павлушка, учителев сынок, эт-то баил.
— Он те набаит, шпана городска! — Автоном помолчал. Хотел в следующий момент глазами с Алексеем Алексеевичем исподтишка стукнуться, да на синие окуляры учителя нарвался. Тогда осторожно, бочком, снизу вверх на очкарика посмотрел. — Извиняюсь, конешное дело… У сынка вашего, у Павлуши, документики посмотреть желательно. На предмет удостоверения личности. Кто таков, почему к отцу приехал, у которого в данный момент законной жены нету? А главное — откуль приехал? И сколь вашему фулюгану годочков будет? Если не секрет?
Отгороженный синими очками от любопытных, возбужденно-веселых взглядов людей, Алексей Алексеевич не спешил с ответом. В своей жизни успел он привыкнуть и не к таким неожиданностям. И ночью с постели не раз поднимали, и вопросы внезапные, как ватка с нашатырем под нос, задавали. И пули над его головой низко пролетали, так низко, что волосы на голове шевелились — то ли от ветра, то ли еще от чего… И друзья-товарищи, ни слова не говоря, в метре от него по левую и правую руку замертво падали в траву и грязь, но чаще — в снег, ибо снег в России самый широкий, самый глубокий, самый большой из всех снегов.
— Успокойтесь прежде всего, — посоветовал учитель председателю. — Вы что, милиционер, чтобы документами интересоваться? Вот когда милиция спросит, тогда и предъявим. А сейчас у парнишки и документов никаких нет. Метрика сдана на предмет, как вы говорите, получения паспорта. Парнишке не для того шестнадцать исполнилось, чтобы его хулиганом обзывали.
— Допризывник, можно сказать, мама родная! — приятно заулыбался учителю незнакомый человек с выступом на голове и, словно сюрприз сногсшибательный, выбросил вперед спрятанную доселе за широкими галифе розовую тарелку ладони с короткими, сведенными воедино пальцами. — Шубин! Рад, очень рад познакомиться! Слабость имею: с умными людьми разговаривать обожаю! Автоном Вуколыч мне про вас досконально, всю подноготную. И то, что ленинградские будете, и на гитаре… мама родная! Одно неясно: почему в здешней берлоге обосновались? Выражаясь фигурально, позвольте полюбопытствовать: часом, стихов не рифмуете? Потому что сам я этой страстишкой, можно сказать, хвораю. Да вот беда: прочесть свои сочинения некому… Сотрудники делом заняты, а друг мой Автоном Вуколыч, кроме фольклора, частушек похабных, никакой другой поэзии не признает.
— До паезии вашей тута… На бычках пашем. Да на бабцах. Жизня, одним словом, чтоб у нее пупок развязался! Вот она кака, паезия, у меня. Больно грамотные…
— Напрасно обижаешься, Автоном Вуколыч. Да мы тебе, можно сказать, сочувствуем, не так ли, товарищ педагог?
— Вас бы в шкуру мою упрятать? Сочувствуют оне… Благодетели!
— Слышь-ко, председатель… — позвал Автонома Супонькин, потупив колючий, лихорадочный взор свой и одновременно накрыв верхнюю часть лица опустившимся козырьком фураньки, упершимся в разгоряченную простудным насморком полочку вздернутого носа.
Председатель, невесело избоченясь, небрежно выставил ухо в сторону Супонькина, как бы предлагая тому кинуть в сию оттопыренную раковину то, что намеревался он сообщить.
— Ты бы эт-то… поосторожней на людях… насчет паезий разных. Агитацию разводишь при народе.
— Иди-ка ты, свет, знаешь куда?! — враз налился кровью и, как индюк, затряс увесистым красным носом Автоно Гоубев. — Указчик нашелся, понимаешь! Детишек пугай! Да такому свет-указчику да хрен за щеку! «При наро-о-оде…» Да я всею жись при народе, глиста курносая!
— Прищеми язык! Кому говорю! — схватился, сатанея, Супонькин за правую оттопыренную кобурой ягодицу.
Бухгалтерша Тараканова весело и в то же время отчаянно взвизгнула, как будто ее холодной водой окатили. Остальная публика, хоть и попятилась, глаз от начальства не отводила, с замиранием сердца наблюдала за происходящим, потому как — известное дело: председатель у них контуженый и в драку вступает без объявления войны. На него уже и протокол составляли, и выговор по линии партийной он имел за неуемность характера и «безответственное рукосуйство». И заменили бы его давненько, отстранив от должности в два счета, да вот беда: заменить не на кого. На бабу-вдову, на которой дом-семья висит? Ну и терпели… Якобы — до поры.
А председатель Супонькина уже за подбитые ватой бутафорские плечи кителя берет и сперва мелко, сдержанно, а затем все размашистей трясти начинает.
И тут опять учитель не выдерживает, не в свое дело лезет. Берется этих двух нервных людей мирить-разнимать, друг от друга отслаивать. И, естественно, председатель первому ему, учителю, по уху норовит отпустить. Кабы не Шубин, приземистый, на шкаф похожий, у которого спина и руки будто от Ильи Муромца достались, так они не соответствовали коротким ногам, закованным, словно в сталь блестящую, в начищенный хром сапожек, — кабы не этот разудалый человек в сапогах гармошкой, напоминавших пружины от матраса, на которых он, высоко подпрыгнув, перехватил председателя и сразу же оттеснил его своей автобусной спиной туда, за пенек, в глубь леса, — кабы не он, неизвестно, какой водой пришлось бы заливать молнию, выпущенную председателем из своего, как туча почерневшего за годы войны, грозового сердца.
Разошлись молча. Первым, выкарабкавшись из объятий Автонома, сложив руки пониже спины и подняв, как забрало от старинного шлема, козырек фураньки, с независимым видом вышел из леса Супонькин. За ним потянулись остальные. Когда в ближайших кустах, за ольхой-ракитой, за крушиной-орешником, перестала просматриваться огневая, дергающаяся фигура Автонома, учитель подошел к старику Бутылкину, каким-то чудом удержавшемуся на пеньке, полностью отрезвевшему, но все еще вялому на ноги и потому неподвижному.
— Яков Иванович, миленький… Павлушу моего…
Старик приподнял от груди голову. Бороденка его от долгого сплющивания загнулась чуть в сторону, и выражение лица получалось теперь лукавое, насмешливое.
— Видел, Ляксеич, Павлушку. Но… сумлеваюсь. Не помстилось ли? Кажись, балакали с им… И в то же время — как во сне.
— А про диверсантов откуда?
— И про диверсантов оттуда. Подь-ка сюда, — заговорщицки поманил Бутылкин, заставив учителя склониться над пнем. — Убегли диверсанты. От греха подальше. Твой то есть Пашка с энтим Грузденышем… Только я — вот те хрест! — ничего не видел. Так что и успокойся, коли што: не видел! Ни сном ни духом… И вся недолга. Хоть в бане парь заново, — подмигнул Бутылкин внимательно.
Алексею Алексеевичу входить с Бутылкиным в «нелегательные» потайные отношения не хотелось. Подмигиваний его он не принял. И все же тревога за неудобного, трудного, беглого, необузданного и очень родного, нужного ему сына не позволяла отмахнуться от сведений, которыми будто бы располагал Яков Иванович.
- Цветы осени - Ариэль Бюто - Современная проза
- Цветы осени - Ариэль Бюто - Современная проза
- Моление о Мирелле - Эушен Шульгин - Современная проза