два — и правое весло треснуло, я повалился с банки[12].
Вскочил, смотрю — Сережка гребет по-индейски обломком весла; как он успел на таком ходу ухватить обезьяньей хваткой обломок весла, до сих пор не пойму.
Мы завернули за мол в темную полосу под стенкой и забились между большим пароходом и пристанью, как таракан в щель.
Мы видели, как из-за мола вылетела белая шлюпка. Гребли четверо. Гребли вразброд, бестолково. Орали и стреляли.
Через полчаса мы прокрались под стенкой к своей пристани.
…Наутро пришли мы с Серегой на бульвар.
Еще пуще раздымился «Юпитер».
— Снимается, снимается анафема, — говорит Тищенко.
— Капитан там аккуратист — все уже в порядке.
А тут сбоку подбавляют:
— Лиха беда начать — все пароходы вылезут. Наберут арапов, охрану поставят — и айда. Завязывай!
Тут какой-то вскочил на скамейку и начал:
— Товарищи! Не надо паники. Сотня арапов весны не делает, — и пошел и пошел…
А мы с Сережкой переглядываемся.
Снялся «Юпитер». Вышел из порта.
Ну, думаю, через полчаса пойдет капитан курс давать, глянет в путевой компас…
Погудел народ и приуныл. Сели на землю и трут затылки шапками. Всем досада.
Мы с Сережкой ушли, так никому и слова не сказали.
Зашли в трактир, чаем пополоскались.
Дружина прошла строем, что на охране парохода была.
Серьезно идут, волками по сторонам смотрят.
Часа три прошло.
Вдруг вой с бульвара, да какой! Ну, думаю, полиция орудует на бульваре.
Бросились бегом.
Смотрим — все стоят, в море смотрят и орут.
А это «Юпитер» идет назад в порт. Увидал его народ, вой поднял.
А Серега мне говорит:
— Смотри же, ни бум-бум, чтоб никто ничего!
Я так до сего времени и молчал.
Ну, теперь уж и сказать можно…
1925
«Погибель»
АК ВСЕ в порту и звали этот пароход; на него я нанялся поденщиком. Так и сказали мне кричать: «На «Погибели»! Давай шлюпку!» Пароход стоял у стенки волнолома. Наконец шлюпка отвалила. Один человек юлил веслом за кормой. Человек оказался рыжий. Весь в ржавчине и в веснушках. Я сказал, что хозяин прислал меня поденщиком. Рыжий сказал:
— Ну, вались! Юли сам назад.
Он пихнул весло ко мне, а сам сел на банку. Я погнал шлюпку. На полдороге рыжий спросил:
— Ты знаешь, куда поступил?
— Чего мне знать? На поденщину. Ржу обивать.
— На «Погибель» ты поступил. Если там ржу обить, так останется от нас всего, что только нас — четыре поденщика. Ты приставать будешь, так легче — борт пробьешь.
— Заливай! — сказал я.
— Нам, брат, не заливать, а отливать только поспевай. Смеешься? Мы на палубе ночуем, а то как пойдет под заныр — выскочить не успеешь.
Мы подошли к борту. Борт был страшный: рябые ржавые листы местами были закрашены суриком, вмятины обрисовывали ребра, как у голодной клячи. Пока я влезал по штормтрапу, я уже измазался ржавчиной. Я вошел в кубрик, поздоровался и поставил на стол две бутылки водки. В кубрике было полутемно, и, когда зажгли лампу, я поразился обстановкой: все, все — и деревянные койки, и стол, и скамейка, — все было черно и все было изъедено морским червем. Лампа была зеленого цвета, иллюминаторные рамы, медные крючки и замки на дверях — вся медь была густозеленого цвета. На потолке приросла засохшая ракушка.
— Что смотришь? — сказал рыжий. — «Погибель» пять лет на боку под берегом лежала. Здесь утопленники в карты дулись. Вот на этом самом столе.
— А до того на ней без ремонту пятьдесят годов кряду мертвых спать возили.
Это сказал другой, маленького роста, седоватый.
Третий все молчал и сидел в углу.
Стали пить водку. Закусывали луком, грызли его, как яблоки. Больше ничего у поденщиков не нашлось. Я узнал, что рыжего зовут Яшкой, а старика — Афанасием Ивановичем.
— Маша, Маша! — закричал рыжий. Я оглянулся. — Маша, ты сядь к нам, выпей.
Третий, что сидел в углу, поднялся и подошел. Это был человек высокого роста, с большими черными глазами. «Грек — не грек», — подумал я.
— Да ты не удивляйся; у него бабье имя — Мария. У него с пяток имен, и вот Мария тоже. Так мы его — Маша. Он не русский — испанец. Испаньóло! — Тут Яшка ткнул испанца в плечо и показал на жестяную кружку. — Вали!
Испанец немного отпил. Яшка со стариком собирались на берег за третьей бутылкой. Я отдал последние медяки. Мы остались с испанцем вдвоем. Он плохо говорил по-русски. Но я кое-как понимал. Он прихлебывал водку, будто вино, из стакана. Сначала конфузился, потом сел картинно, а потом вскакивал на ноги, когда говорил.
Он рассказал мне, что был тореадором. Я первый раз в жизни видел живого тореадора. Он был в синей куртке, в парусиновых портках, весь измазан ржавчиной, но так бойко вскакивал на ноги и в такие позиции становился, что я забыл, в чем он одет. Казалось, все блестит на нем. Я только боялся, чтобы не вернулись Яшка с Афанасием и не сбили с ходу тореадора. Он говорил, что уже входил в славу. Был на лучшей дороге. Жил в гостинице. Каждый день с утра — цветы. Полно, полно цветов! Руками показывал, сколько, — некуда поставить. Прислуга крала, торговала этими цветами. Даже в комнате было душно от цветов. У него был выпад — удар шпагой — такой, как ни у кого, — молния!
— Я не становился в позицию, я стоял как будто рассеянно, как будто я сейчас буду ногти чистить. И я следил глазами за быком, я точно знал, что это — последний миг. Нет! пол, четверть мига! — Он звонко щелкнул ногтями. — И вот замерли, всем кажется, что вот поздно уже, — и в это мгновение — молния! — Испанец ткнул в воздух рукой. Я, сидя, отшатнулся. — Вот! И секунду весь цирк молчит, и я слышу шум вздоха. Вы знаете, когда весь цирк враз вздохнет… Что аплодисменты! — Он небрежно постукал в ладонь. — Или крик. Это что! Но надо знать быка. Надо смотреть на его скок, на его прыть, когда его дразнят, когда бросают бандерильи[13], когда он бодает лошадь, — это все надо подметить, тогда можно угадать это мгновение: вот он стоит перед