Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Травяная врачиха провела на веранду, велела ждать: "У меня тоже такие же люди. Вот приму их…" Такие, да не такие. А им, наверное, про меня так же кажется, ведь с хорошим сюда не придут. Сперва туда, где, неоновая, никелированная, сидит осьминогом онкология. Однако ж… — оглядывался. У меня дома теперь не прибрано, но здесь… Старый продавленный диван, буфет, и на нем, в тазу, груши. Свои, недозрелые и несчитаные. Вот такую — сглотнул — я бы съел. Стулья вспоротые, пыль на них вековая. Пол… да умывался ли ты когда-нибудь, братец? И сама хозяйка плоская, серолицая, лицо сетчатое, надтреснутое, прокуренный голос. Глаза усталые, светлые. "Вы спрашиваете, был ли у меня хоть один такой случай, — наклонила серо-седую голову, и такой же пепел сбила указательным пальцем в блюдечко, — были, как не быть. Но с вами… понимаете, прежде, чем начинать лечить, надо, чтобы поправилась печень. Иначе толку не будет. Один вред. От желтухи у меня сейчас ничего нет. Достаньте бессмертник. Как заваривать, знаете?". Знаем, знаем, завариваем, даем.
"Всюду жизнь…" Сколько раз репродукции этой картины (зарешеченные окна вагона, арестанты сыплют голубям на перрон крошки) попадались мне походя на глаза. Ну, и что — мы бежим, летим, катимся мимо тюрем, больниц, кладбищ. Но пришпилят тебя иголкой за ворсистое пузико, и, глядишь обалдело, вылавливаешь из прошлого: был же здесь, а не видел, не знал. Так вот, лет двенадцать назад сколько раз пролетал мимо нашей теперь инфекционной клиники на своем самосвале, захарканном серым пристывшим цементом и — о чем же тогда? А лежали тогда, вот здесь, в желтушных покоях, чьи-то дети; не домой, но на вечное наше пристанище увозили многих родители. Так и кладбища мы минуем. Не католики протестантам, не фашисты другим и с т а м и не верующие богохульникам — а вот эти, усопшие, чужее чужих живым. Те стакнутся, сторгуются или, даже не разочтясь, обойдут свою рознь стороной. Одним солнцем, одной луной, небом, морем, листвой надышатся. А вот эти не внемлют, не скажут, не спросят, не ответят.
Там, на кладбище, тоже дети. Как в жизни. Лица их, озябшие на морозном ветру, их глаза, пытливые, удивленные, их улыбки, такие пронзительные на надгробных камнях. Среди тех, зачерпнувших аж в минувшем столетии, среди тех, что до сотни лишь каких-то копеек не дожили, не добыли здесь, на земле, — вдруг, как судорогой, дрогнет вкрапленное: Герасимов Женя 1954–1956. Герасимов Толя 1957–1960. Вот уж верно: "На ветер живота не напасешься, на смерть не нарожаешься".
Всюду жизнь… Неприступной, тюремной казалась нам эта инфекционная клиника, но привыкли, приладились. И смешно — хоть и строже эта больничка той, карантинной, но здесь не давили нас строгостями. Все по правилам — и мытье, и халаты, и маски, но без жесткого понуждения. Это правда: каков поп, таков и приход. Что сказать о здешних — заведующей, лечащей? Что прелестны, что ангелы-мироносицы? Нет, нисколько. И у них, как у всякого, своего полон рот да за пазухой, но хватало нам и простого сочувствия. Не зазорным считали сказать, как идет, предложить, посоветоваться, вместе подумать. Обе сдержанные, и лица другие. Напряженные — это правда: приходилось им окунаться в чужое, бездонное. И — спасибо им. Навсегда.
В проходной отдаю привратнице все громоздкое — арбуз, яблоки, груши, и двором, налегке. Он тенист, запущен; фрунтовые кусты со шпицрутенами строем выровнялись вдоль дорожки, которой иду. Не гуляют здесь дети — зараза их держит в палатах. Но зачем-то и здесь разлеглась забытая чаша фонтана; натекло в нее ржавой, водорослевой воды, подступили нестриженые кусты каратегуза, заглядывают на мелкое дно, смотрят, как оттуда, из средины, на высокой мухоморной ноге поднялась медицинская чаша. Змей-Горыныч, обвив ее, раскрыл над ней пасть, да никак не стряхнет алебастровую каплю с раздвоенного своего языка. Сколько видел этот облезлый фонтан. Шелушатся облупленные стенки его, шелестит под ногами первый прожаренный лист. Тишина… только там, за больничной стеной, ропщет накаленный солнцем да шинами Лесной проспект. Здесь ни души. "Здесь хорошо…" — по-рахманиновски запеть бы. Здесь выздоравливать бы! И какими бы добрыми стали эти окна, дорожки, и оно, забелевшее, замутившееся от дымного зноя небо.
— Тамара!.. — задрал подбородок на второй этаж.
Была у нас конспиративная явка — Тамара брала ключ у сестры, и минуту-другую могли постоять у дверей, обменяться бутылочками, пронести неположенное.
— Гуля, ты здесь? Сейчас открою, иди сюда, а то увидят, — и сбежав по лестнице, приоткрыв дверь, вытаскивала из карманов полосатой пижамы ненужное. — Ну, что слышно? Не дала травы? Упроси ее, денег дай, дай, что хочешь!.. — и заплакала.
— Хуже?
Да… — отвернулась, стряхнула слезы, — снова растет.
Анна Львовна сказала, что Нина договорилась насчет слюны. У Анны Львовны отпуск, но ехать не хочет.
— Из-за нас. Глупости! Ей надо отдохнуть, обязательно! Передай. Ну, побегу, Лерочка у меня лежит с капельницей. Принеси нам… вот список. Но особенно краски. И кисточку. А еда… лишнего не носи, киснет. Она так плохо ест.
- Не ругаются, что берешь ключ?
- Что ты!.. Сегодня тетя Шура дежурит, уж такая хорошая, такая!.. Разве можно сравнить с теми!
Я примерз на развилке метро, решал, на каком же вокзале искать то, что "единственно лечит от желтухи". Подался на Витебский. У кого же спрашивать? Времена теперь не военные, вот тогда было. И припомнил, как мать, снаряжая меня в дорогу весной сорок второго из блокадного Ленинграда, пришила нафталиновые подвески к белью: отпугивают. И, отъехав маленько от Череповца, вдруг увидел, когда в щели теплушки бил свет, что ворсинки у дяденьки на пальто шевелятся и посверкивают. Ох, ты-ы!.. да они, как в лесу, меж деревьев, по грибы ходят. На другом тоже. И прислушался тотчас к себе: где же наши? "Наши ходят, ваших ищут", — тоже было в полном боекомплекте.
На вокзале подозрительно пахло карболкой, и публика тоже была подозрительно чистая. Надо поискать гопников. В скверике, подпертом могучей закругленной стеной, я увидел тех, кто мне нужен: в сером, грязном, заношенном. Но не знали они, у кого есть, да и сами, разумеется, таким не владели. Попытал уборщицу. "Нет, — сказала сочувственно, — мы с этим не сталкиваемся, а так есть, конечно, как не быть. Вы поговорите с тетей Полей, она в женском туалете работает. К ней там нищенка одна ходит, может, у той есть. Хорошо, позову". Тетя Поля, высокая, плотная, еще издали прощупывала меня серыми бедовыми глазами. И заговорила подстать глазам:
— Есть у меня одна бабочка, вот сейчас только перед вами ушла. Вот вчера только говорила: Полька, кто-то бегает. У нее есть, точно! Нет, нет, денег не возьму, — отгородилась ладонями.
Да не вам — ей! Вот у меня коробочек спичечный и марлечка.
Хорошо, я с ей поговорю. Завтра с утра, часов в восемь, не рано для вас? Она все по церквам просит, а так женшшына чыстая, вы не бойтесь. А тину вы не давали? Ну, тину, траву гороховую? Вот как горох растеть, нарвать, не стрючков, а стяблей, подсушить да заваривать: о-очень помогает. У нас в дяревне — перьвое средство. А про вошь я тоже слыхала. Давайте, вряда не буде.
А она псковская, думал я, уходя.
Время было, и поплелся я в институт экспериментальной медицины. Но и там случилась осечка: "Вы знаете, очень обидно, но ничего не вышло. Мы пошли к заву, а он так разорался: что, ребенку — слюну? Даже слышать ничего не желаю! Всего, всего вам доброго!" — хором напутствовали меня. И, как всегда, от участия, стало еще больнее: видно, плохи мы, если так жалеют.
На дворе липы шевелили ушами, табачки на клумбах поникли, запечатали свои граммофонные рты, ждали вечера; седой, бонбоньерскии алиссум густо стлал свое парфюмерное благовоние. Залита и сверкает от солнца улица академика Павлова, бывшая Лопухинка. Магазин на углу. В те далекие годы, бывало, на прогулке заглядывали сюда. Обходила витрины, высматривая, что поярче, послаще. "Папа, купи мармеладу. Дай, дай!.." — собачонкой нетерпкой забегала вперед, тянулась к кульку. Это было? Конечно. И сколько того, что затерто, замыто, как следы на песке. И подумалось: отчего же мы все так? Уж не в мире, не в людях, не говоря о природе, но в самих себе обречены на забвение? Умираем с каждым ушедшим днем, возрождаемся в новом, ожидаем грядущего дня. Биология. Та, что держит нас на земле. Иначе б не выжили.
Лопухинка текла сероватой асфальтной речушкой между садом Дзержинского и громоздко тяжелыми зданиями. И втекала в наш бурлящий проспект. В акурат против нашего бывшего дома. А когда-то была тихая да булыжная. Одуванчики жирно горели на солнце, лопухи стояли над ними, развесив слоновьи уши. А домов этих не было. Лопухинка… Тамара любила это название. Пойду на вокзал, к тете Поле. "Когда б вы знали, из какого сора, / Растут стихи, не ведая стыда. / Как желтый одуванчик у забора./ Как лопухи и лебеда". Никакая не мысль, пустяки, а поэзия, потому что музыка. И кажется мне, что это лучшее у Ахматовой.
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Московский гость - Михаил Литов - Современная проза
- Бегство от запаха свечей - Кристина Паёнкова - Современная проза
- Охота - Анри Труайя - Современная проза
- Творения - Силуан Афонский - Современная проза