Микулы. Отдал старшему мазь, объяснил, как ею пользоваться. И как бы невзначай спросил об Оле. "Она в библиотеке, за рекой. Через подвесной мостик будет ближе…"
Река гремела, бурлила, билась о зубья валунов и опоры узенького мостика, повисшего на тросах. Когда я шагнул на него, он зашатался под ногами. И вдруг это шатание утихло — с той стороны тоже кто-то шагнул на мостик. Из-под нависших веток показалась девичья фигурка. Это была она. Шла, не держась за поручни. Мост замер. Вот ведь какое бывает в природе необычное равновесие, подумал я, когда сойдутся на шаткой дороге двое.
— Привет! — крикнул я. — Не надеялся тебя здесь встретить.
— Привет, — сказала Оля без особого удивления, словно сама как раз на это и надеялась. — Не кричи так. воду все равно не перекричишь. Те, кто вырос возле воды, угадывают слова по губам.
— Ты тоже читаешь по губам?
— И по глазам тоже, — ответила лукаво. А в серых глазах плеснулись знакомые огоньки.
Мои ноги опять качнулись, хотя мост был недвижим. Мы стояли, опираясь на трос, и смотрели на стремительное течение, играющее на солнце. Брызги, отлетая от камней, переливались и завораживали. От этого водограя поднималась кисловатая влажная пыль и ложилась на волосы, на лицо, на язык. Мы вдыхали реку, пили ее, и от этого в висках били острые возбуждающие молоточки. Оля была одета в горчичное платьице и белые модные босоножки. За это время она подстриглась, загорела, и против солнца ее подбородок, щека и верхняя губа золотились нежным пушком, как у персика-койсынки. Красивое, не по-сельски благородное лицо мило упрощал розовый шнурочек шрама. И от этого оно почему-то казалось особенно близким и родным.
Разговаривать не хотелось. И не только потому, что река заглушала голоса.
— Если так долго стоять, — отозвалась наконец Оля, — то начинает казаться, что вода проходит через тебя целиком, промывает все тело и даже дурь из головы.
— А мой дед говорит, что лучше всего выветривается дурь из головы в походах.
— Хорошо говорит. Ты его внук?
— Нет, я ему никто.
— Тогда почему он с тобой ходит?
— Это я с ним хожу.
— Почему ты с ним ходишь?
— А ты почему?
— Что я почему? — засмеялась она.
— Почему ты стоишь со мной уже час и молчишь?
— Хм, хороший вопрос.
— Меня учили этому — спрашивать.
— Где?
— В университете во Львове. На военной кафедре. У меня знаешь, какая секретная специальность?
— Откуда мне знать?
— Спецпропаганда и работа с пленными.
— Ого! Получается, что я плененная жертва? — ее глаза обиженно округлились.
— Нет, скорее я.
— Кто же тебя в плен берет?
— Твои глаза, — ответил я напропалую.
— Спецпропаганда. Я оценила — хорошо тебя учили. А агитация будет?
— Будет. Пошли купаться.
— У меня нет с собой купальника.
— У меня тоже, — глуповато засмеялся я.
— А ко всему — еще и ума.
— Это мое слабое место еще с детства.
— Вижу. Не зря тебя все еще деды воспитывают.
— Ну, не всем же повезло с пединститутом… У тебя сейчас каникулы?
— Фольклорная практика. Я должна насобирать полную тетрадь устного народного творчества.
— О, а я это невольно делаю каждый день.
— Где? — искренне удивилась.
— Возле деда. Он просто сыпет фольклором с обоих рукавов.
— Поделись с бедной студенткой, если не жаль.
— Да хоть сейчас. Где твоя тетрадь?
— Еще не завела.
— Тогда пошли в магазин. Меня тоже послали за кое-чем, — солгал я.
И мы пошли по мосту. И он снова плавно зашатался. Может, мы тогда еще ходили не в ногу…
Грудастая продавщица, беря деньги за тетрадь, ехидно поддела:
— Интересно, что же вы туда такое будете вдвоем записывать?
— Рецепты, — спокойно ответил я.
— Рецепты? Какие?
— Ну, хотя бы рецепт мази от типуна на языке…
Продавщица хмыкнула, но тут подошел какой-то покупатель и она повернулась к нему.
— Не надо мне в селе плохой славы, — дернула меня Оля. — Хватит и того, что ты похож на обавского цыгана. Небритый, на ногах ботинки с Первой мировой, а в шляпе, наверное, ворона жила…
— Не ворона, а мудрая сова. Это одежда творцов устного народного творчества. Перед тобой — живой типаж.
— Передо мной живое пугало. Попрошу отца, чтобы взял тебя на полставки в наш огород.
— Я готов хоть на целую ставку, чтобы отгонять от тебя всяких залетных воронов, ястребов, орлов и лебедей…:
— Ха-ха-ха-ха… Ну, с орлами и ястребами все понятно, а почему лебедей надо отгонять?
— Потому что такую, как ты, и лебеди украдут.
— Глупости какие.
— Никакие не глупости. Это уже пошло устное народное творчество. Записывай.
И она записывала. Мы сидели на поваленной липе у старого кладбища. Здесь его называют "тыном". Очень точное слово. "За тыном" — это уже где-то там, в других мирах. Я вспоминал самое свежее из синей тетради, услышанное от Светована, и чинно диктовал. Я сам удивлялся, скольким вещам наустил меня старик, и сейчас я говорил, словно в лист дул. Не знаю, слушали ли меня мертвые под горбиками, свалянными временем и зализанными ветром, но Оля жадно ловила каждое слово и записывала красивым убористым почерком.
— На этом конец — сказанию венец, — оборвал я словесный ливень, потому что не помнил уже больше ничего важного. — Следующая порция позже.
— Перешлешь мне? — загорелись ее глаза.
— Разве что голубем.
— А ручьем? Он течет как раз возле нашей Винницы.
— На горе поток очень слабенький. Еле слезится.
— А ты запруди его на ночь, а утром отпустишь — и бумажный кораблик поплывет. Я поставлю сито из лозы…
— Как ты до этого додумалась?! — воскликнул я.
— Я отцова дочь. Он бы так и сделал.
— Хорошо. Я попробую.
— Только не смей от себя ничего дописывать. Исключительно — народное творчество.
— Я тоже народ. Малое стадо, как называет нас дед.
— Вижу, что малое. Тебя еще пасти да пасти. На коротком поводке…
Потом мы лежали в траве, которую здесь, наверное, не косят. Трава забытья. Наши локти касались друг друга. Она не убирала руку. Ток пробегал по телу от этих касаний, холодил мою грудь и заставлял тихо вздыхать. Некоторые женщины пахнут так, что мы тяжело вздыхаем. Но не от аромата их эти вздохи, а от духа свободы, который поселяется в нашем сердце.
— У тебя есть мечта? — неожиданно спросила она.
— Не чествую это слово — ответил я дедовым тоном. — Пустое слово. К тому же — придуманное… Но мечта у меня есть.
— Какая? — в ее глазах загорелись блестки.
— Коснуться твоего шрама над губой.
— Гм, разве ты не знаешь, что не следует касаться