каким-то непонятным пренебрежением.
– Никто не может доказать, что это действительно было, – со взрослой серьезностью сказал он. И только пожал плечами, когда Таля пыталась объяснить ему, что литература не требует доказательств. Его пересказы не превышали десяти строк, и только по арифметике были хорошие отметки. Он был одинок в классе, и не только Таля побаивалась его. В его красивом лице – он был похож на Анну Германовну – было что-то суровое, сложившееся и бесконечно далекое от всего, что его окружало. Он нашел на свалке старый будильник, разобрал его, собрал и подарил Николаю Николаевичу, чтобы тот не опаздывал на работу. Он прекрасно рисовал – Таля даже показала его рисунки Незлобину, – а потом спокойно сжег свои рисунки в «буржуйке», сказав, что они не входят в «его рамку». Но что представляет собой эта загадочная «рамка», он, кажется, и сам не представлял. Незлобин однажды видел, как он бережно провожал через улицу старушку. Что заставляло его скрывать доброту, в которой не было никакого сомнения? Он был похож на Анну Германовну и непохож, потому что она поражала своей простотой и открытостью, а в нем не было и следа ни того ни другого. И еще одна его черта заинтересовала и тронула Незлобина. В «семиэтажке» было много детей, они играли в коридорах, и случалось, что Андрей участвовал в этих играх. Одна девочка долго не соглашалась быть Гитлером, наконец согласилась и сказала:
– Наше дело левое. Победа будет за ними. Я умер.
И Незлобин впервые услышал, как Андрей от души рассмеялся.
МЕЩЕРСКИЙ В ПЛЕНУ
Вернувшись в Москву, Незлобин получил срочное задание: он должен был записать и обработать рассказ девушки, убившей гаулейтера Белоруссии. Девушка была высокая, тоненькая, напряженная, и хотя разговор с женщинами у Незлобина всегда налаживался просто, на этот раз ему пришлось долго преодолевать какой-то неясный барьер, может быть, долгое ожидание, опасность, смертельный риск.
Зная, что он очень занят, Нина Викторовна редко забегала к нему. Хозяйка почти не мешала, хотя каждое утро, когда он принимался за работу, включала радио, извещающее, что «идет война народная», и пренебрегала тем, что Незлобину хотелось зайти в ее комнату и стукнуть ее чем-нибудь тяжелым по голове.
Она разговаривала теперь исключительно на литературные темы, полагая, без сомнения, что Незлобин, как профессиональный литератор, не может не оценить ее мнений. Услышав, что он в телефонном разговоре упомянул Эренбурга, она закричала из своей комнаты: «Эренбурга я писателем не считаю».
Время от времени она расхаживала по квартире, распевая громким голосом: «Какая ель, какая ель, какие шишечки на ней». Или: «Убожество, ничтожество! Убожество, ничтожество!» – без сомнения, доказывая Незлобину, что она о нем невысокого мнения. «Мой этот… – однажды услышал заинтересованный жилец, – он думает, что удачно снял комнату».
Когда знакомая журналистка, еле сдерживая слезы, сказала ему, что безвременно скончался известный писатель, Женя-Псих затанцевала, закружилась и запела: «Тру-ля-ля, тру-ля-ля». Сотни раз Нина Викторовна предлагала Незлобину найти другую комнату, он отказывался, утверждая, что его хозяйка «единственный в мире экземпляр гибрида гиены с вонючкой». Но на этот раз Нине Викторовне (которая слышала этот разговор) пришлось оказать ему и другую услугу. Она остановила его, когда он схватил тяжелое пресс-папье и пытался выскочить из комнаты, чтобы проломить Жене-Псих головку, украшенную и зимой и летом грязным рыжим беретом.
И даже после этого случая он уплатил за месяц вперед – что-то удерживало его в этой единственной в мире, грязной, неудобной и своеобразной квартире.
– Придется подождать. У главного редактора хворум, – сказала Нина Викторовна, когда перед отъездом в Полярное он зашел проститься. – Ну, как ваша Эвридиска?
– Мешает, но не очень.
– Материал не пойдет.
– Почему?
– Еще не знаю.
Нина Викторовна взглянула на часы:
– Сейчас пойду к редактору и скажу, что ему грозит воспаление седалищного нерва.
– Я не тороплюсь.
– Хорошо провели отпуск? Впрочем, я, кажется, вас об этом спрашивала.
– Лучше некуда, – ответил, смеясь, Незлобин.
– Моего пермского приятеля видели?
– Даже был у него на заводе. Просил передать вам привет.
– Эхма! – грустно сказала Нина Викторовна. – Ну да ладно. Было – не было. Хороший человек. Правда, любит крупные обобщения, но свое дело знает.
Осталось не очень ясным, что понимала Нина Викторовна под этими словами.
Дверь распахнулась, заведующие отделами посыпались в приемную, и главный редактор, выглянув, сказал Незлобину:
– Заходите.
Прошло еще несколько минут, пока редактор, распахнув окно, поставил на место стулья. День был холодный, и клубящийся воздух, ворвавшийся вместе с уличным шумом, казалось, не знал, что ему делать в этой комнате, битком набитой табачным дымом.
– Не простудитесь?
На редакторе была расстегнутая солдатская шинель, под которой торчала заношенная гимнастерка. Незлобин с острой жалостью взглянул на его маленькое постаревшее лицо, на заметно поседевшие волосы. Видно было, что он с трудом справляется с усталостью и горем. У него погибла семья.
– Я прочитал вашу статью об убийстве гаулейтера, – сказал он. – Прекрасно. Но не пойдет.
– Почему?
– Партизанский штаб возражает. Что вы привезли?
– Ничего. Месяц лежал в больнице, а потом месяц был в отпуске.
– В больнице, а потом в отпуске, – почему-то повторил главный редактор. – А мы вас ждали. Был подходящий человек. Но решили подождать именно вас.
– Не возражаю. Но почему именно меня?
– Потому что такое дело. – Главный редактор задумчиво постучал пальцами