щупленький мальчуган.
— Ему здесь пять лет. Однажды он провинился, в чем именно, уж и не помню. Нацепила я ему котомку за плечи да и прогнала прочь. Такой плохой сын, говорю, мне не нужен. Посмотрел он на меня — в глазах ну ни капельки страха не было и ни слезинки, — повернулся и ушел. Лишь на другой день жандармы нашли его километрах в пятнадцати от деревни. Котомку он бережно нес с собой, а ведь я в нее просто тряпья напихала.
— Ну, я пошел… Поезд уже вот-вот тронется…
— Спасибо, сыночек, спасибо… Позднее, когда он вырос, я его много раз спрашивала, куда он тогда идти-то хотел. А он улыбался только… Ну, прощайте, сынок, господь с вами!
На доске объявлений перед учебной частью разом появилось сразу две «молнии». Первая извещала, что за дисциплинарный проступок мы с Геллертом Бано исключены из Союза трудящейся молодежи, а Геллерт — «по подозрению в причастности к антинародной деятельности» — еще и из художественного института. На другом листке значилось: «Первая премия завершившегося 4 апреля конкурса на лучшую скульптуру для сельскохозяйственного кооператива присуждена Золтану Инкеи за работу под названием „Скотница“».
Перед доской мы стояли вдвоем с Инкеи.
— Тебе везет, — сказал он. — Тоже ведь могли выгнать.
Мне было ужасно стыдно.
— Ты должен выдержать это, — приговаривала она, гладя мне волосы. — Все пройдет, вот увидишь, главное — пережить. И когда-нибудь ты сам поймешь, что поступил правильно.
Она сидела на траве и говорила. Между кронами деревьев проглядывал кусочек неба. Что-то давило мне в спину — должно быть, я лег на комок земли. Я все меньше прислушивался к голосу Эржи, тупая боль в спине становилась сильнее, растекалась, охватывая понемногу все тело, мышцы сами собой напряглись, и пришлось встать.
— Конкурс опять объявили.
— Тебе надо участвовать! — сказала Эржи. — Закончи свою скульптуру. Они поймут, вот увидишь. Поймут, что сегодня необходимы как раз такие…
Я раздраженно дернул плечом:
— Что ты, на конкурс нужна другая.
К тому времени я уже целый месяц не занимался этой скульптурой. Идея ее родилась у меня давно, еще в мастерской Вижо. Той же ночью я набросал к ней эскизы и как одержимый работал до самого дня его ареста. Потом я надолго оставил ее и лишь позднее, вернувшись, стал ее понемногу доделывать. Об этой скульптуре я рассказал только Эржи; это было бы мое первое стоящее произведение. За что я ни принимался, скульптура сразу же возникала перед глазами, требуя, чтобы я завершил ее.
— Ты должен ее закончить! — сказала Эржи.
— Замолчи!
Голос грубо ворвался в тишину рощи. Подул свежий ветер, мне стало холодно.
Инкеи посмотрел на рисунок и усмехнулся:
— По-моему, ты заблуждаешься.
Магда тоже склонилась над эскизом, некоторое время задумчиво и серьезно разглядывала его, потом встряхнула головой, но так ничего и не сказала.
— Формализм, — заявил Инкеи. — Сам позднее поймешь. Тупик. Можешь начинать все сначала. Ты только не думай, что я не пытался работать в таком же духе. Но, как ты и без меня знаешь, единственно верный путь — реализм.
— Так ведь это и есть реализм.
— Ничего подобного. Это немощь! Болезнь. Поверь, то, что нам говорят в институте, отнюдь не пустые слова. Возможно, они слишком уж разглагольствуют, порой, быть может, насильно впихивают в нас какие-то вещи, или по крайней мере мы это так воспринимаем. Но нельзя забывать, что в деревнях уже электричество, строятся школы, землю отдали крестьянам…
— Вот именно… Как раз поэтому…
— Да нет же. Ты заблуждаешься! Геллерт Бано требует права делать ошибки. Чушь! Наш путь светел. Мы живем в здоровом, торжествующем мире. И нечего нам ссылаться на Пикассо, пусть он что делает, то и делает. Его творчество надо рассматривать как стихийный протест против мира, который его окружает и из которого он не видит выхода. Только безысходность заставляет художника отворачиваться от действительности. Кубизм, дадаизм, сюрреализм! А нам требуется ясное и здоровое искусство. Для того тебя и одергивают, чтобы не ошибался, чтобы не отставал от других…
Все, что говорил Инкеи, было правдой. И все же где-то его аргументы хромали, о чем-то он все же умалчивал и тем самым лгал. Он и сам это чувствовал. Теперь-то я понимаю, что Инкеи уже тогда все в точности знал. Лишь первое время он еще тешил себя иллюзиями, позднее же ясно увидел, что проиграл, и тем отчаяннее цеплялся за старое.
— Ты бы лучше принял участие в конкурсе! — сказала Магда. — А эту скульптуру пока оставь, отложи на несколько лет, потом вернешься и, если еще сохранится желание, закончишь. Но я совершенно уверена: ты тогда сам увидишь, что заблуждался.
Все надолго замолчали. Мы сидели за столом, Магда и Инкеи смотрели на меня дружелюбно и чуть ли не любовались мной, хотя, если вдуматься, никто не обязывал их обо мне так тревожиться. Но взгляды их излучали тепло.
— По ком траур, молодые люди?
— Ну что ты, папа, какой траур! Просто Андраш задумал очередную глупость.
Секереш взглянул на эскиз:
— Ты не лишен таланта, сынок. Только не забывай главное: будь мудр, как змея.
Мы с Инкеи недоуменно уставились на него, и только Магда даже не повернула головы. Она понимала, что он имеет в виду.
— Я буду участвовать в конкурсе! — сказал я ей, уже стоя в дверях.
Она взяла меня за руку, потом подошла поближе, обняла. Целуя ее, я бросил взгляд на часы. Половина шестого. Еще успею, Эржи как раз сейчас выходит из дому. Глаза мои сами собой сомкнулись. Мне ужасно хотелось остаться, но я ушел. Ноги несли меня, я переставлял их как автомат.
— В коллегии сказали, что ты работаешь допоздна, а я сегодня же должна уехать обратно. Надеюсь, не помешаю?
Я бросился ей навстречу и подхватил на руки. Она была легкая как пушинка, пугающе невесомая, моя матушка.
Я стал кружить ее, но уже на втором обороте понял, что лгу. Прежде я никогда не испытывал неловкости, обнимая мать. Теперь это была лишь проформа — скованные движения, пустые, а потому неприятные мгновения. Я опустил ее перед собой и понуро уставился в пол. Она тоже почувствовала возникшую отчужденность, и это было заметно по ней — движения ее стали какими-то угловатыми.
— Ты так редко пишешь, — сказала она, — я уж решила, что заболел.
— Нет, я здоров.
Мне очень не хотелось, чтобы она увидела мою конкурсную скульптуру, и я поставил ей стул у окна, спинкой к «Вязальщице снопов». Но она уже разглядывала ее. Некоторое время я