Мы с Толькой в переделкинских прериях, 1952 г.
Счастливое детство — это подспудное ощущение, что ты нужен окружающим тебя взрослым. Нужен и любим ими, совершенно независимо от твоих талантов или успехов в учебе. Этим воспитание отличается от дрессировки.
Самую универсальную формулу этого процесса я услышал много лет спустя от мудрой Бабы-яги — Надежды Яковлевны Мандельштам. Понаблюдав как-то в Тарусе, где она у нас гостила, как я жучу своего пятилетнего сына, Надежда Яковлевна отозвала меня в сторону от поля битвы за его примерную воспитанность и сказала: «Алеша, у меня никогда не было своих детей, но я много работала и со школьниками, и со студентами, так что опыт мой, конечно, не универсален, но вдруг окажется полезным: скажите, вы, правда, верите, что детей можно воспитывать?»
— ?????
— По-моему, с ними можно только дружить.
Не могу сказать, что слова Надежды Яковлевны перевернули меня или мир, но запомнились навсегда.
Вот таких взрослых-друзей у Толи никогда не было. Он был опекаем, понукаем, оцениваем и наказываем, поощряем и воспитуем, но никогда не был любим и нужен. Никому.
Что-то жутко неправильное было в этой формально оправданной отправке его, тринадцатилетнего, в Нижний Тагил. Толька рассказывал мне, там, в Гульрипши, что в детдоме он — заложник. Папаша дает детдому много денег, приглашает группы за свой счет на экскурсии в Москву и Ленинград, и его — Тольку — гладят по головке, хвалят, но, чтобы не расставаться с таким источником щедрых благ, регулярно провоцируют. И говорят: «Отпускать рано, видите, человек еще не полностью встал на путь исправления».
До Нижнего Тагила Толя успел отличиться не раз, переводили его из московской школы в переделкинскую, ловили на кражах, на том, что, прогуливая уроки, связывался «не с теми» компаниями. А ведь в основе всех Толькиных «подвигов» лежала завышенная, ничем в реальности не подтвержденная, защитная самооценка: как доказать окружающим, что ты из знаменитой семьи.
— Ну, из знаменитой, так принеси пожрать, достань бутылку, угости товарищей.
И сделать это открыто нельзя, потому что некому доверительно объяснить ситуацию, попросить помощи или совета. Его проблемы были его проблемы, и решались они на внешнем, души не трогающем уровне, на уровне «сыт, ходит в школу, делает уроки». Что он там себе думал, переживал, воображал, чему стремился соответствовать — никого толком не интересовало. Видимо, в Тольке это было от родного отца: неуправляемость, но не сдобренная страстью к небу, сформировавшей из этой неуправляемости великого летчика.
В середине 50-х отец ушел от Валентины Васильевны, а в 57-м Толя женился и явился к матери в ее квартиру на Пушкинской площади. И тут только выяснилось, что ему ничего не принадлежит, что он — не сын Симонова, даже формально. Это было настолько большим разочарованием для его молодой жены — вгиковки, первокурсницы из провинции, что развод был быстр и бесповоротен, а объяснение для друзей оказалось двусмысленным: «Была замужем за сыном Симонова». Так меня «женили» первый раз — заочно.
Кстати, письмо прокуроров рассматривалось в отделах школ, науки и культуры ЦК КПСС, и к их письму пришпилена бумажка, подписанная замзавом и зав. сектором, что «приводимые в письме факты не могут рассматриваться как ненормальные <…> и <…> дети известных деятелей искусства, трудновоспитуемые (имеющие несколько приводов), находятся в этих домах с разрешения Минпроса РСФСР. <…> Возвращение их в семьи не будет способствовать трудовому воспитанию, которое они получают в детском доме».
Так что трудовое воспитание Анатолию не помогло. Он погиб в 40 лет от пьянства где-то в Тикси, работая там не то механиком, не то электриком.
Ну и напоследок еще одна история, напрямую с Толей не связанная, но дающая представление о том, кого и как воспитывали в таких детдомах.
В один прекрасный день в нашей с мамой квартире на Аэропорте раздался звонок в дверь. Дома я был один. Открыл. Передо мной стоял абсолютно незнакомый молодой человек. «Здорово! Ты не сильно изменился, — сказал он,— почти такой же, как был в Тагиле».
А надо сказать, что буквально за несколько дней до этого я испытал культурный шок и получил урок интеллигентности на всю оставшуюся жизнь. Моя двоюродная сестра попросила меня занести в дом напротив какую-то то ли бумагу, то ли письмо жившим к доме №3 на той же 2-й Аэропортовской своим знакомым, Валерию Фриду или Юлию Дунскому.
В чью квартиру я позвонил, до сих пор путаюсь, но все же, скорее, в квартиру Дунского. Мне открыл высокий худощавый, лысоватый человек в очках. Не успел я представиться, как меня раздели, усадили в кресло, принесли чаю и «Мишек косолапых», поинтересовались моими делами, здоровьем ближайших родственников, и все это без малейшего напряга, так, что у меня создалось ощущение, что это бывает здесь с первоприходящим всегда. Прием был настолько сердечным, что я и не заметил, как сбылось предсказание пославшей меня кузины: они тебе понравятся, и ты с ними подружишься. Так оно потом и было почти 40 лет.
И вот под свежим впечатлением столь ошеломительно свойского приема я дал себе зарок встречать неожиданных гостей не хуже, чем известные кинодраматурги. Первым оказался этот молодой человек. Я уже понял, что принимает он меня за Толю, то есть никогда ни Толи, ни меня в глаза не видел. У парня оказался хорошо подвешенный язык и не знающее сомнений нахальство. Когда я ему, уже накормленному, напоенному и всячески обласканному попытался объяснить, что произошла ошибка, он не смутился: «Ну, мне же сказали, что ты — сын Симонова, что-нибудь не так?»
Мою попытку объяснить, что я не только не похож на Толю, но и ни разу не переступал порога Нижнетагильского детского дома, он благожелательно пропустил мимо ушей и, сытый и довольный, потребовал еще помочь ему деньгами, обещав сообщить о своей дальнейшей судьбе. Больше я его не видел и метод Фрида — Дунского в дальнейшем применял более избирательно. Как-то жалко было студенческую стипендию, которую я как раз накануне получил.
В парне была нахрапистость профессионального сироты, описанная незадолго до этого в повести Александра Яшина «Сирота»; ныне, к сожалению, почти забытого, а тогда — знаменитого автора «Рычагов» и «Угощаю рябиной». И я подумал о судьбе Толи, который с этой публикой общался когда-то каждый день.
Последняя встреча с Серовым произошла в начале 60-х, когда мне как одному из комсомольских секретарей Института восточных языков при МГУ пришлось разбирать персональное дело Славки Анурова, как выяснилось при разборе — соседа и приятеля Толи по дому на Пушкинской. На Славу пришла бумага из Министерства обороны, что он каким-то образом способствовал побегу А. А. Серова из армии. Всю историю удалось без последствий спустить на тормозах, хотя такого рода бумаги могли потом сказаться на выездной характеристике, так что, при всем идиотизме, ситуация для Анурова была неприятная. Решающим для меня была непоколебимая уверенность Славы в своей правоте, в том, что Тольке с его скверным зрением в армии делать нечего, и то, что он ни о какой части своего поступка не жалеет. Вот в эти дни где-то меня подкараулил Серов и, стараясь выглядеть грозным, потребовал, чтобы я от Анурова отстал. Что уж он там нафантазировал-накрутил, как осуществлялся этот побег, теперь не помню, то, что Славку он подставил по его, Славкиной, доброте душевной и по своему вечному разгильдяйству, — это факт. Анатолия я, кажется, больше не видел. Так что в главном слове его судьбы, слове «ненужный», есть и моя виноватая буква.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});