Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, может быть, говорит во мне пристрастие, но мне кажется, что в его стихах 7-го года больше лиризма, меньше, чем обычно, назойливого мудрствования, меньше фанфар. В кругах символистов недолюбливали его поэзию 8: все сделано складно, но чего-то чересчур, чего-то не хватает...
Помню, долгие сидения за утренним чайным столом на террасе. Стихи новейших французов сменяются его стихами, потом сестриными, рассказами о его странствиях по Испании, Майорке, эпизодами из жизни парижской богемы... Горничная убирает посуду, снимает скатерть, с которой мы поспешно сбрасываем себе на колени книги и тетради. Приносится корзина с черешнями - черешни съедаются. Потом я бегу на кухню и приношу кринку парного молока. Волошин с сомнением косится на молоко (у них, в солончаковом Коктебеле, оно не водилось), как будто это то, которое в знойный полдень Полифем надоил от своих коз. И вот он пересказывает нам - не помню уже чью, какого-то из неосимволистов - драму: жестикулируя, короткой по росту рукой, приводит по-французски целые строфы о Полифеме и Одиссее. В театре Расина античность являлась подмороженной, припудренной инеем. А вот Волошин воспринял ее в ядовитом оперении позднего французского декаданса. Все вообще до него дошло, приперченное французским esprit *. Ему любы чеканные формулировки, свойственные латинскому духу: например, надпись на испанском мече: "No! No! Si! Si!" ** - не потому ли, что сам он никогда ничему не скажет "нет"? Восполняя какую-то недохватку в себе, он в музеях заглядывался на орудия борьбы, убийства, даже пытки.
Подмечаю, как, рассказывая о своей беседе с Реми де Гурмоном 9, тонким эссеистом и языковедом, он с особенным вкусом останавливается на обезображенном виде его: лицо изъедено волчанкой, обмотано красной тряпкой, в заношенном халате, среди пыльных ворохов бумаг - таким он увидел этого изысканнейшего эстета. Парадоксальность в судьбе человека всегда манит его. В судьбе человека - в судьбе народов, потому что Волошин с легкостью переходил на широкие исторические обобщения. Заговариваем о революции - ведь так недавно еще 5-й год, так тревожит душу, не сумевшую охватить, понять его...
- Революция? Революция - пароксизм чувства справедливости. Революция дыхание тела народа... И знаете, - Волошин оживляется, переходя на милую ему почву Франции, - 89-й год, или, вернее, казнь Людовика, - корнями в 14-м веке, когда происками папы и короля сожжен был в Париже великий магистр ордена Тамплиеров Яков Молэ, - этот могущественный орден замышлял социальные преобразования, от него и принципы: egalite *** и т. д. И вот во Франции пульсация возмездия, все революционное всегда связано с именем Якова: крестьянские жакерии, якобинцы...
* Дух (франц.).
** Нет! Нет! Да! Да! (Исп.)
** Равенство (франц.).
Исторический анекдот, остроумное сопоставление, оккультная догадка так всегда строилась мысль Волошина и в те давние годы, и позже, в зрелые. Что ж, и на этом пути случаются находки. Вся эта французская пестрядь, рухнувшая на нас, только на первый взгляд мозаична - угадывался за ней свой, ничем не подсказанный Волошину опыт. Даром, что он в то время облекался то в слова Клоделя, то в изречения из Бхагаватгиты 10 по-французски...
Но Волошин умел и слушать. Вникал в каждую строчку стихов Аделаиды, с интересом вчитывался в детские воспоминания ее 11, углубляя, обобщая то, что она едва намечала. Между ними возникла дружба или подобие ее, не требовательная и не тревожащая. В те годы, когда ее наболевшей душе были тяжелы почти все прикосновения, Макс Волошин был ей легок; с ним не нужно рядиться напоказ в сложные чувства, с ним можно быть никакой. А он, обычно такой объективный, не занятый собой, чуждый капризов настроений, ей одной, Аделаиде, раскрывался в своей внутренней немощи, запутанности. "Объясните же мне, - пишет он ей, - в чем мое уродство? Все мои слова и поступки бестактны, нелепы; всюду, и особенно в литературной среде, я чувствую себя зверем среди людей, - чем-то неуместным... А женщины? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда духом близок ей - я не могу ее коснуться, это кажется мне кощунством..." Так он говорил и этим мучился. Но поэту все впрок. Из этого мотка внутренних противоречий позднее, через несколько лет, он выпрял торжественный венок сонетов: "В мирах любви неверные кометы" 12.
Как-то среди лета Волошин появился в сопровождении невысокой девушки, черноволосой, с серо-синими глазами. Ирландка Вайолет, с которой он сблизился в художественных ателье Парижа. Он оживленно изобразил сцену ее приезда: был сильный ливень, горный поток, рухнув, разделил надвое коктебельский пляж... Он и Вайолет стояли по обе стороны его, жестами, беспомощными словами перекликались, наконец она разулась и, подобрав платьице, мужественно ринулась в поток - он еле выловил ее. "И первым жестом моего гостеприимства было по-библейски принести чашку с водой и омыть ей ноги". Вайолет тихо сияла глазами, угадывая, о чем он рассказывал. Мы переходили на французский язык, на английский, но на всех она была немногоречива. Ее присутствие не нарушило наших нескончаемых бесед, только мы стали больше гулять, наперебой стремясь пленить иностранку нашей страной. Она восхищенно кивала головой, в испанских соломенных espadrilles * на ногах козочкой перебегала по скалам и, усевшись на каком-нибудь выступе над кручей, благоговейно вслушивалась в французскую речь Волошина - речь свободно текущую, но с забавными ошибками в артикле.
* Мягкие туфли (франц.).
Эта тихая Вайолет так и осталась в России, прижилась здесь, через несколько лет вышла замуж за русского, за инженера, и, помню, накануне свадьбы, в волнении сжимая руки сестры моей, сказала ей: "Max est un Dieu!" *
* Макс - это бог (франц.).
На нашей памяти Вайолет была первой в ряду тех многих девушек, женщин, которые дружили с Волошиным и в судьбы которых он с такой щедростью врывался: распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества 13... Все чуть не с первого дня переходили с ним на "ты". Какая-нибудь девчонка, едва оперившаяся в вольере поэтесс, окликала его, уже седеющего: "Макс, ну, Макс же!" Только мы с сестрой неизменно соблюдали церемонное имя-отчество, но за глаза, как все, называли его "Максом". И в памяти моей он - Макс.
Вот я впервые в Коктебеле, так не схожем с теперешним людным курортом. Пустынно. Пробираюсь зарослями колючек к дому Волошина. У колодца, вытягивая ведро, стоит кто-то, одетый точь-в-точь как он, с седыми, ветром взлохмаченными волосами, - старик? Старуха? Обернувшись к дому, басом, сильно картавя, кричит Максу какое-то приказание. Мать! Но под суровой внешностью Елена Оттобальдовна была на редкость благожелательна, терпима, чужда мелочности. По отчеству будто немка. Но я не знаю, никогда не удосужилась спросить ее о ее прошлом и о детстве сына. Нам было тогда не до житейских корней. Помню только фотографию красивой женщины в амазонке с двухлетним ребенком на руках и знаю, что вот таким она увезла его от мужа и с тех пор одна растила. Но какое-то мужеподобие ее лишило нежности этот тесный союз, и, по признанию Макса, ласки материнской он не знал. Мать ему приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом - водянистый, ничем не приправленный навар капусты запиваем чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти... Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут.
Но в комнате Волошина уже тогда привлекало множество редких французских книг и художественная кустарная резьба - работа Елены Оттобальдовны.
"15 августа 1907 г.
Дорогая Аделаида Казимировна.
Маргарита Васильевна приехала вчера в Коктебель. Но мы не сможем собраться на этой неделе в Судак. Сейчас она устала очень, а в воскресенье я должен, к сожалению, читать на вечере в пользу курсисток в Феодосии. Так что мы приедем не раньше, чем во вторник на следующей неделе".
Коктебель, кажется, одержал на этот раз победу над ее сердцем. Венки из полыни и мяты, которыми мы украсили ее комнату, покорили ее душу во сне своим пустынным ароматом.
Эти дни я все твержу про себя стихи Шарля Герена 14 Послушайте, как это хорошо:
Contemple tous les soirs le soleil, qui se couche;
Rien n'agrandit les yeux et l'ame, rien n'est beau,
Comme cette heure ardente, heroique et farouche,
Ou le jour dans la mer renverse son flambeau *
Они приехали под вечер. Почти не заходя в дом, мы повлекли Маргариту на плоскую, поросшую полынью и ковылем гору, подымающуюся за домом. Оттуда любили мы смотреть на закат, на прибрежные горы. Опоздали: "героическое и жестокое" миновало. Но как несказанно таяли последние радужные пятна в облаках и на воде. Лиловел тяжелый Меганом **. Я не знаю, откуда на земле прекрасной открывается земля! Наше ли общее убеждение передалось Маргарите, только она, закинув голову, шептала: "Да, да, мы как будто на дне мира..." Волошин счастливым взглядом - одним взглядом - обнимал любимую девушку и любимую страну: больше она не враждебна его Киммерии!.. Мы долго стояли и ходили взад и вперед по темнеющей Полынь-горе. Волошин рассказывал, как накануне Маргарита зачиталась с вечера "Wahlverwandtschaft" *** Гёте и когда кончила роман, то была потрясена им так, что в 3 часа ночи со свечой в руке, в длинной ночной сорочке, пошла будить - сначала его, но не найдя в нем, сонном, желанного отклика, приехавших с нею двоюродную сестру и приятельницу и, подняв весь дом, стала им толковать мудрость Гёте. Маргарита, смеясь смущенно: "Но как же спать, когда узнаешь самое сокровенное и странное в любви!"
- Мурад-разбойник - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Рождество «Непобедимого солнца» - Александр Валентинович Амфитеатров - Русская классическая проза
- Притворщик Матвей - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Крест в Галлии - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Ноэль - Александр Валентинович Амфитеатров - Русская классическая проза