каменьями и окатным жемчугом.
Обеими руками Никон обережно приподнял её, тяжёлую, отставил в сторону и, лаская глазами, любовался золотой малой братиной в лазоревой финифти, а больше того свитком под царской печатью. Вся эта щедрая лепота была подарена ему государем ко дню Успения Пресвятой Богородицы.
Свиточек же, писанный рукой царской, стоил дороже всего злата-серебра, был оберегой Никону во всех делах и помыслах. Что в нём написано, помнил как «Отче наш», но перечитывал во всякий день, когда, притомленный многими делами, искал подкрепления порывистому уму. Одно касание к нему вливало уверенность неуступчивому в вопросах церкви и государства новому, беспокойному сердцем патриарху.
Молитвенно никня густо-серебряной головой пред всесильной «оберегой», извлёк ее из братины, развернул и вслух прочёл самое заветное:
– «…Нам же во всем его, Великого государя-патриарха, послушати и от бояр оборонять и волю его всенепременно исполнять».
Так обязывал себя помазанник Божий. А перечить царю – Богу перечить.
Прозвонил колоколец. В палату вошел аккуратный во всем, красавец и слуга верный, стряпчий патриарха – Дмитрий Мещерский. Никон кивнул ему:
– Сказывай.
– К тебе, владыка великий, князи навяливаются.
– Кто нонича? – нахмурился Никон, пряча в братину свиток.
– Сызнова Воротынский да с ним Долгоруков, что из Сыскного приказа в сенях преют, – язвительно доложил стряпчий. – Каво прикажешь содеять с имя?
Никон прищурился на услужливого Мещерского. Стряпчий никак не выносил такого вот взыскующего взгляда патриарха, смешался, хлопая белесыми ресницами, заалел лицом.
«И этот рыжеват, – будто впервые видя своего слугу, подумал Никон. – Да, пожалуй, совсем рыж».
Помучил стряпчего долгим неответом, приказал:
– Воротынского спровадь подобру-поздорову: много докучен брательничек государев, а Долгорукого, кнутобойцу, в сенях изрядно потоми. Научай гордецов ждать зова. Пообвыкли валить напролом к Иосифу-патриарху в обе Крестовые во всяк день и час. Вот и научай чинному обхождению. А учнут лаять да ворчать – ты мне их лаянья на грамотке подай.
Мещерский ужом увильнул за дверь, с осторожей притворил дубовые створы. Никон приподнял митру-корону, она заискрилась многоцветьем каменьев. Повертел в руках, благостно млея от их утешного плескания, от тихого свечения жемчужного навершного креста и прикрыл ею братину. Улыбаясь, поерзал в кресле, устроился поудобней, вытянул затекшие ноги.
Забыться на миг будким сном соловьиным не дал глухой, но уверенный перетоп. Патриарх подобрался в кресле, огладил бороду, приосанился. Так ходил по дворцовым покоям один человек – Алексей Михайлович.
Боковая узкая дверь, обитая кожей, неприметная в золоченой стене, хозяйски распахнулась. Царь, а за ним духовник его Стефан вошли в палату. Никон встал, осенил их, опахивая лица широким рукавом мантии. Они поясно склонились, целуя ему руки.
Алексей Михайлович распрямился, смутными глазами широко смотрел на патриарха. Чуя неустрой в душе государя, Никон взял его руку в обе свои, нежно поцеловал в ладонь.
– Чем опечален, сыне? – с участием, как должно заботливому пастырю, вопросил, лаская пальцами длань царскую.
Алексей Михайлович вежливо выпростал ладонь из рук патриарха.
– Отче святый, – виноватясь, начал он. – Так уж много шлют жалоб мне, государю, да все опять про нелады церковные. – Вздохнул, потупил глаза. – А пошто не тебе? Мне недосуг их честь, да и не патриарх я. Уж отпиши ты по градам и весям, вразуми паству.
Царь обернулся к Стефану. Протопоп держал под мышкой пухлую кипу листов, перевязанную тесёмкой. Никон встретился взглядом со Стефаном, повел глазами на столик. Вонифатьев молча положил связку на столешницу рядом с митрой.
– Писал я, писал в епархии, строго наказывал – впредь не слать жалоб государю, – мрачнея, заговорил Никон. – Ан все шлют! С какой гоньбой шлют, неведомо. Не иначе гонцами пешими. Велел же токмо в руки тамошних протопопов да епископов челобитные подавать, чтоб с казной пошлинной слали в приказ Патриарший. Помилуй, государь, поток сей запружу.
– Уж запрудь, батюшка, – бледно улыбнулся Алексей Михайлович. – Поблагодарствуй делом… А тут, утресь, отец Стефан еще дурной вестью удручил: поп Лазарь, что в помочь протопопу Муромскому послан бысть, – сбёг. Воевода отписал, мол, прилетел попец, крутнулся вихрем и – в град Романов. Там тож людишек взвихрил и, ополоумя, в Москву кинулся. Да и не один он. А под чье крыло? Огласи-ко, отче Стефан.
Вонифатьев, покашливая, промакнул ширинкой, обшитой по углам васильками, испарину на обескровленном лице.
– Лазарь в Казанской. У Неронова, – пряча платок, с досадой произнес он. – И Никита суздальский объявился. Тож и протопоп Симбирской Никифор.
– Тож у Неронова? – не дивясь, зная наперед ответ Стефана, закивал головой Никон. – Овечка да ярочка – одна парочка.
– Проповеди с паперти добре чтут, как встарь было.
– Ну-у… Знаю я их, пустосвятов, – ухмыльнулся патриарх. – Уж не отбрел ли от места своего и Логгин с Аввакумом?
– Сказывают, Логгин на крестце варваринском замечен, – удушливо, в кулак, подтвердил Стефан. – Принужден бысть от побоев сбечь. Аввакума ж на Москве не слыхать.
Никон поднес руку ко лбу, но тут же уронил плетью.
– И это «труба златокованая», твой Логгин? – спросил жестко. – Не ты ли так окрестил его, Стефан?.. Знать, непотребно трубил, коль убёг от пасомых, знать, самому мне ехать к разбредшему стаду гужи подтягивать, да на их места потребных пастырей ставить. Поутру отправлюсь по епархиям, государь, ежели изволишь.
– Изволяю, – кивнул Алексей Михайлович. – Поезжай благославясь. И меня осени, отче.
Никон благословил. Царь, озабоченный, с надутыми губами удалился в потаенную дверь.
– И тебе бы, Стефан, с Москвы на время в отчину свою съехать. – Патриарх жалостно глядел на протопопа. – В лесах-полях да по водным свежестям здоровьем надышишься. Хворь и отпятится.
Стефан то ли засмеялся, то ли закашлялся:
– Добре. Съеду. Хоть на заду, да к своему стаду.
Обнадежил Аввакум вдовицу, жёнку стрелецкую, вернуть в отчий дом скраденную бывшим воеводой дотчонку, да все недосуг было. Мотался первые дни с обыскной книгой по монастырям и церквам, сверяя податные долги в приказ Патриарший. А недоимок всяких накопилось многонько, да выжать их у люда было тягостно: городские пролазы и сельские простецы дружно хитрили, выпрашивая отсрочки за гольным безденежьем, однако в кабаки хаживали усерднее, чем в церкви Божии. Там, в угаре сивушном, чаду табачном пластали до пупа рубахи, а пропив и крест – выгудывали осиротевшую грудь кулаками, без страха понося протопопа:
– До лаптей оборвал, собака!
Одурев от хмеля – глаза поперек – куражились:
– А нам ништо-о! Самого облущим, да в ров с раската псам сбросим!
– Службами долгими уморил, когда и работать! Всё рай небесный сулит, а нам ба земного стало!
Зудили Крюкова-воеводу кабацкие бредни опасные. Наряжал в помощь Аввакуму стрельцов да бездельцев-пушкарей. Радел много, да и подоспевший указ государев строгий велел: «Всяко