Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учитель даже испугался, увидев, как Стась побледнел и изменился в лице, но не мог понять, что с ним случилось.
— Разреши мне вернуться, пан Ипполит, — грустно сказал молодой человек. — Что-то чувствую себя неважно, надо отдохнуть.
Он пожал Ипполиту руку и, смешавшись с толпой, поспешил, не останавливаясь, на Немецкую улицу.
До поздней ночи кружил Стась по своей каморке, хватаясь то за грудь, то за голову; вновь нахлынувшая боль, казалось, доконает его, но тут ангел-хранитель, тот самый, что направил его шаги к Острой Браме, внушил ему мысль о работе.
— Я убью себя трудом! — сказал он себе. — Пожалуй, это единственный вид самоубийства, который бог должен простить страдающему, — хоть какая-то есть польза для людей.
И с юношеским пылом он ухватился за свою мысль, стал перебирать запыленные папки и бумаги, углубился в кропотливые поиски, в изучение сложнейших материй. Но дело не шло. Мысли разлетались как мотыльки, и приходилось их ловить на каких-то призрачных цветках, гнаться за ними все дальше и дальше по широким зеленым полям прошлого… О, вольных этих непосед не связать, не сковать!
После долгих колебаний, после многих бессонных ночей, потраченных на помарки и перечитывание, выслушав советы друзей, к сожалению, бесполезные, Станислав, взяв на подмогу Щербу, отправился с первой своей рукописью искать издателя, который бы согласился ее приобрести.
Только два таких неопытных юнца, как Стась и его друг, могли, никого не зная, без покровителей, без знакомств, без рекомендательных писем, без поддержки и связей, просто так выйти из дому с засунутой под мышку пачкой бумаги и искать книгоиздателя! Но справедлива студенческая поговорка: «Audaces fortuna juvat!»[59].
Они спокойно шагали себе по улице, будто искали сдающуюся квартиру, оба с надеждой в сердце, ничуть не тревожась, и Щерба, веривший в Станислава, по-дружески его подбадривал.
Ab Jove principium[60] — прежде всего они пошли на поклон к старику Завадскому[61], чье издательство, когда-то университетское, несмотря на соперничество другого, более нового, занимало и в ту пору в общественном мнении первое место. Однако достопочтенный книгоиздатель не очень-то жаждал видеть юного птенца, явившегося к нему, не без основания опасаясь впустить в свое заведение одного молокососа, чтобы за ним не повалили валом другие. Кроме того, по характеру издательства, по его правилам, здесь брали только книги научные, серьезные, которые находили медленный, но верный сбыт, и типография тогда была занята печатанием произведений, большая часть которых, правда, пошла в макулатуру, зато остальные так или иначе были распроданы и принесли науке и литературе больше прибыли, нежели издателю.
— Оставьте меня в покое, — сказал старик Щербе, Станислав остался от страха ждать на улице. — Это не мое дело! Вздумай я печатать такие поделки, у меня бы вскоре бумаги не хватило! Может, это и превосходно написано, но что мне в том? У автора нет имени, он не профессор, не знаменитость. Ступайте с богом к тем, кто готов рисковать.
Поскольку тогдашний книгоиздатель университета был последней соломинкой для утопающих, два юных пилигрима не пошли прямо к нему, но, посовещавшись, решили еще попытать счастья у Марцинковского, который издавал «Курьер Литовский», «Дзенник Виленский» и иногда отваживался на публикацию небольших произведении. Однако тут к главе издательства попасть было нелегко, и после долгого ожидания, когда Щербу наконец впустили к нему, пан Марцинковский расхохотался ему в лицо.
— Но я же не книгоиздатель, — разводя руками, сказал он. — Если хотите печатать за ваш счет, извольте, дам за деньги бумагу и распоряжусь отпечатать столько экземпляров, сколько вам угодно. Но чтобы я брал рукописи да еще платил за них! Где это видано? Где это слыхано? Самые знаменитые писатели и сотрудники «Дзенника» еще подарочки редактору делают, если он соизволит поместить, напечатать их сочинения, — но чтобы претендовать на гонорар! Ха, ха, ха!
Пан Марцинковский все хохотал без удержу, и Щерба, оробев, поспешил уйти. Что тут оставалось делать! Отправились они, уже с более кислыми минами, к третьему издателю. Заведение его размещалось в здании университета, на первом этаже, в довольно темном углу, где они и застали его работающим за конторкой. Издатель поздоровался с ними довольно вежливо.
— А, рукопись, — сказал он, бросив рассеянный взгляд. — Вы хотите ее напечатать?
— Именно так.
— Очень хорошо, но прежде надо ее представить в цензурный комитет, а затем мы договоримся о плате за печатание.
— Но мы бы хотели эту рукопись вам продать!
— Как так? Чтобы я издал ее за свой счет?
— Вот именно.
— Это невозможно, — сказал издатель, возвращая им рукопись, — станки загружены, очень загружены… Мы печатаем массу научных трудов… К тому же беллетристика не идет…
Он отвернулся и снова принялся писать.
Друзья, откланявшись, вышли.
Оказавшись на улице, они посмотрели друг на друга, и Станислав, ни слова не говоря, сунул свое детище за борт мундира, больше уже не собираясь искать счастья.
— Ты погоди, это еще не конец, — остановил его Щерба. — Ведь в Вильно есть еще два знаменитых издателя… А Манес, а Зымель?
Зымель тогда печатал все, что попадалось под руку, — начиная от сонников и календарей, до прейскурантов и трудов по овцеводству, и пудами сбывал свой бумажный хлам евреям, которые развозили в телегах по Литве и Жмуди[62] и его сонники, и календари, и романы, переведенные с французского, немецкого, русского, сборники дрянных стишков, истории Синдбада, прекрасной Магеллоны, религиозную литературу наряду со сказками Лафонтена и драмами Коцебу, которые входили в число популярных изданий и продавались за гроши, зато в огромном количестве экземпляров. Издавались они на серой бумаге, печатались краской из смеси свечей с ваксой, но доход приносили громадный. Сам Зымель ничего в литературе не смыслил, наборщики у него были евреи, корректор — еврей, но, так как товар был непомерно дешевым и спрос неуклонно возрастал, торговля шла чрезвычайно бойко.
К издателю календарей Зымелю добраться было не так-то просто — типография его и склады, где хранилась литература польская и еврейская, помещались посреди грязных еврейских улочек, а контора издательства, на первом этаже большого дома со входом со двора, занимала укромный уголок, к которому надо было пробиваться через множество комнат, еврейских лиц и вопросов. Везде суетился типографский люд — до введения скоропечатных машин медленную работу типографских станков здесь возмещали пылкостью темперамента. Там сновали евреи всех званий, начиная с оборванца грузчика до холеного франта с пером за ухом, похожего на бухгалтера, — одни с огромными тюками бумаги, другие со стопками книг, корректурами, шрифтами… Во дворе загружались повозки книгонош, они въезжали и выезжали, и никто по их виду не подумал бы, что они везут просвещение в недра Литвы и Полесья, в Жмудь и Беларусь. Здесь отпирали склады, там развешивали мокрую бумагу, в другом углу брошюровали оттиски, переплетали, связывали.
Сам Зымель, пожилой еврей, «морейпу»[63], весьма ценивший свою голову, которая, управляя громадным этим заведением, умела дрянную бумагу, измарав ее краской, превращать в деньги, сидел в отдельной комнате над большой счетной книгой, поглощенный изучением ее тайн. Одет он был в еврейское платье с глубоко надвинутой на голову ермолкой и, удобно расположившись в просторном кресле, вероятно, размышлял о том, прибавить ли к календарю анекдоты, которые удорожат каждый экземпляр на грош, зато, по мнению многих, должны и спрос увеличить… или же оставить календарь без анекдотов. Он прикидывал и так и эдак и уже склонялся к тому, чтобы отказаться от анекдотов, подумав, что они появились бы на свет божий в пятнадцатый раз и это издание прекрасно без них обойдется, но тут в его кабинет вошли Станислав и Щерба.
Старый еврей поднял голову, вероятно пытаясь заранее угадать, с чем они пришли, дабы быть хозяином положения, — Зымель был большой политик и мог похвалиться, что мало кому удавалось его провести, хотя руководился он скорее чутьем, нежели знаниями и разумом. Слегка скривившись, чтобы показать, как невысоко он ставит своих гостей, и набить себе цену, он рассудил, что, раз они пришли к нему, значит, они в нем нуждаются.
— Мое почтение, — молвил он в ответ на их приветствие, медленно поднялся, засунув ладони обеих рук за пояс, и вышел на середину комнаты. — Что вам угодно, господа?
Щерба достал рукопись.
— Рукопись? — махнул рукою еврей. — Ай-вай, на что это мне? На что?
Затем, немного подумав, спросил:
— Ваша милость что-нибудь уже печатали?
— Печатал, — поспешил с ответом Щерба.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Счастливая смерть - Альбер Камю - Классическая проза
- Брачный пир - Альбер Камю - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Солдат всегда солдат. Хроника страсти - Форд Мэдокс Форд - Классическая проза