Однако таким людям, как Ганди, воодушевленным подобными возвышенными идеалами, стоит прислушаться к критикам или биографам, которые были удивлены тем, какими жалкими были попытки Толстого соответствовать этим идеалам. Если быть совершенно откровенным, ему не удалось воплотить в жизнь то, что он проповедовал. Его жена хорошо сказала об этом (выразив явно пристрастное мнение):
В нем так мало неподдельной теплоты; его доброта исходит не из его сердца, а, скорее, из его принципов. Его биографы будут рассказывать о том, как он помогал рабочим носить ведра с водой, но никто никогда не узнает, что он не давал жене никакого отдыха и ни разу — за все эти тридцать два года — не подал своему ребенку глоток воды и не посидел у его постели, чтобы дать мне возможность отдохнуть немного от всех моих трудов.
Горячее стремление Толстого к совершенству ни разу не принесло ему никакого подобия мира или душевного покоя. До самой смерти он в своих письмах и дневниках постоянно возвращался к печальной теме своего поражения. Когда он писал о своей религиозной вере или пытался преодолеть эту веру, антагонизм между реальностью и идеалом преследовал его по пятам. Он был слишком честен для самообмана, он не мог успокоить мучившую его совесть, поскольку, честно говоря, он знал, что лежит на его совести.
Лев Толстой был глубоко несчастным человеком. Он осуждал коррумпированную Православную Церковь его времени, за что и был отлучен от Церкви. Все его попытки самоутверждения потерпели поражение. Ему пришлось спрятать все веревки в своем поместье и убрать все ружья, чтобы избежать искушения самоубийством. В конце концов, Толстой бежал от своей славы, от своей семьи, от своего положения, от себя самого; он умер как бродяга на одном сельском железнодорожном полустанке.
Чему же тогда я научился из трагической жизни Толстого? Я прочитал много его религиозных трудов, и я, безусловно, был воодушевлен его проницательным пониманием Божественного Идеала. Я понял, что хотя некоторые видят в Библии решение наших проблем в различных областях — проблемы справедливости, проблемы нашего отношения к деньгам, расовой проблемы, — на самом деле, Евангелие утяжеляет наше бремя. Толстой видел это и никогда не принижал идеалы Евангелия. Трудно не обратить внимание на человека, который соглашается освободить своих слуг и отказаться от своих страстей, просто подчиняясь заповедям Христа. Если бы он только смог жить в соответствии с этими идеалами — если бы только я мог сделать это.
Своим критикам Толстой отвечал, что не следует судить о святых идеалах по его неспособности им соответствовать. Не судите о Христе по тем из нас, кто несовершенно несет его имя. Один отрывок, взятый из личного письма, особенно хорошо показывает, как Толстой отвечал на подобную критику в свой адрес до конца своей жизни. Это некий итог его духовной жизни, одновременно и звучное признание истины, в которую он верил всем сердцем, и воззвание с тоской в голосе к той благодати, которую он так никогда полностью и не реализовал.
«Что насчет Вас, Лев Николаевич, Вы очень хорошо проповедуете, но живете ли Вы сами так, как проповедуете?» Это самый естественный из вопросов, который все время мне задают; обычно это говорится триумфальным тоном, как будто это способно закрыть мне рот. «Вы проповедуете, но как Вы сами живете?» И я отвечаю, что я не учу тому, чему не в состоянии учить, хотя мне страстно этого хочется. Я могу учить только посредством моих поступков, а мои поступки низки… И я отвечаю, что я виновен, и низок, и достоин презрения за мою неспособность исправить их. В то же самое время, не с целью оправдаться, а для того, чтобы объяснить, почему мне не достает последовательности, я говорю: «Посмотрите на мою нынешнюю жизнь, а затем на мою прошлую жизнь, и вы увидите, что я пытаюсь выполнять их. Это правда, что я не выполнил и тысячной доли их [христианских заповедей], и я стыжусь этого, но мне не удалось их выполнить не потому, что я не хотел этого, а потому, что не мог. Научите меня, как выбраться из окружающих меня сетей искушений, помогите мне, и я их выполню; даже и без посторонней помощи я хочу жить по ним и надеюсь, что мне это удастся.
Критикуйте меня, я сам это делаю, но критикуйте меня, а не тот путь, которому я следую и который я указываю всем, кто спрашивает меня, где он, по моему мнению, пролегает. Если я знаю дорогу домой и иду по ней пьяным, становится ли этот путь менее правильным оттого, что я шатаюсь из стороны в сторону! Если это неправильный путь, то покажите мне другой; но если я колеблюсь и сбиваюсь с пути, вы должны помочь мне, вы должны показать мне верный путь так же, как я готов поддержать вас. Не сбивайте меня с пути, не радуйтесь тому, что я потерялся, не восклицайте радостно: «Посмотрите на него! Он говорил, что идет домой, а сам направляется в сторону болота!» Нет, не злорадствуйте, а окажите мне помощь и поддержку.
Мне было грустно, когда я читал религиозные сочинения Толстого. Видение человеческого сердца, подобное рентгеновским лучам, сделавшее из него великого романиста, также превратило его в мучимого христианина. Как лосось на нерест, он всю жизнь пробирался против течения, в конце концов обессилев от морального истощения.
Однако я также чувствую благодарность по отношению к Толстому. Поскольку его неотступное следование собственной вере произвело на меня неизгладимое впечатление. Я впервые столкнулся с его романами в тот период моей жизни, когда я страдал от длительных последствий «жестокого обращения с детьми по–библейски». В тех церквях, которые я посещал в детстве, было слишком много обмана, или, по крайней мере, мне так это виделось сквозь призму высокомерия молодости. Когда я наблюдал огромный разрыв между идеалами Евангелия и ошибками его последователей, у меня появлялось сильное искушение отказаться от этих идеалов как от безнадежно недостижимых.
Тогда я открыл для себя Толстого. Он был первым писателем, который, по моему мнению, выполнил эту одну из самых непростых задач: сделать добро таким же правдоподобным и привлекательным, как зло. В его романах, повестях и рассказах я нашел потенциал моральной силы, подобный вулкану Везувию. Несомненно, он изменил мою точку зрения.
Э. Н. Уилсон, биограф Толстого, отмечает, что Толстой страдал от «абсолютной теологической неспособности понять Воплощение. Его религия была построена исключительно на Законе, а не на Благодати, была, скорее, способом улучшить человека, а не видением Бога, сошедшего в падший мир». С кристальной ясностью Толстой видел свою собственную неадекватность в свете Божественного идеала. Но ему не удалось сделать следующий шаг и позволить Божественной благодати преодолеть эту неадекватность.
Вскоре после знакомства с Толстым я открыл для себя его соотечественника Федора Достоевского. Два этих наиболее знаменитых и совершенных из русских писателей жили и творили в один и тот же период истории. Странно, что они никогда не встречались, и, возможно, это было к лучшему — они были антагонистами во всех смыслах. В то время как Толстой писал светлые и радостные романы, Достоевский писал темные и мрачные романы. В то время как Толстой разрабатывал аскетические пути самосовершенствования, Достоевский периодически подрывал свое здоровье алкоголем и испытывал свою удачу в азартных играх. Достоевский сделал много ошибок, но в одном он был прав: его романы говорят о милости и прощении с толстовской силой.
Еще в молодости Достоевский пережил настоящее воскрешение. Он был арестован за принадлежность к группе, обвиненной в мятеже во времена царя Николая Первого, который, чтобы показать молодым неформальным радикалам тяжесть их ошибок, приговорил их к смерти и имитировал процесс казни. Заговорщики были одеты в белые саваны и приведены на лобное место, где их ждала расстрельная команда. С завязанными глазами в погребальных одеждах, с крепко связанными за спиной руками, их поставили перед толпой зевак, а затем привязали к столбам. В самый последний момент, когда прозвучал приказ: «Готовсь! Целься!» и винтовки были приведены в боевую готовность и подняты, галопом прискакал всадник с заранее подготовленным посланием от царя: он смягчает наказание и заменяет смертную казнь каторжными работами.