Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытный приём использовал советский писатель Лазарь Лагин, автор всем известного «Старика Хоттабыча», где тоже включается опция путешествий во времени: когда джинн из, скорее, ветхозаветных реалий, чем раннего ислама, перенесён в сияющую неоимперскую Москву 1938 года – в первой редакции.
Схему «из будущего в прошлое» использовали Марк Твен с «Янки при дворе короля Артура» и Сватоплук Чех («Путешествия пана Броучека»). Однако именно в хорошем романе Лагина «Голубой человек» сюжет сделан в интересующем нас ключе – советский парень, «пацан», явно будущий шестидесятник, из Москвы конца пятидесятых непонятным образом переносится в Москву же начала девяностых годов XIX века. Где, естественно, оказывается в идейном и нравственном смысле на несколько голов выше тамошних сверстников (не говоря о «стариках»). Круче него только Ленин – с которым он тоже встречается и разговаривает.
У Прилепина никакой фантастики («научной» ли, ненаучной) и машины времени – «Обитель» иллюстрирует его известный публицистический тезис: в России времена вообще не меняются, разве что фиксируется амплитуда колебаний между Ветхим и Новым Заветом. «Соловки, – учит владычка Иоанн на Секирке, – ветхозаветный кит, на котором поселились христиане. И кит этот уходит под воду. И чёрная вода смыкается у нас над головой. Но пока хоть одна голова возвышается над чёрной водой – есть возможность спастись остальным бренным телам и не дать всем здесь собравшимся быть погубленными раньше срока. Не уходи под воду, милый мой, не погружайся во мрак, тут и так всё во мраке».
Именно здесь ответ на недоумения Романа Сенчина – зачем, дескать, Прилепину понадобилась эта странная соловецкая история, дела давно минувших дней. Ответ прост – потому что остро современен – сразу для всех в той или иной степени известных нам времён России – герой романа, отсюда сильнейшая, без всяких дополнительных технических средств, актуализация контекста.
Подобным образом строил реальность вокруг своих мальчиков Фёдор Достоевский, и потому в «Обители» так много аллюзий прежде всего на «Карамазовых» – упомянутые старцы-антагонисты, структура полифонического романа, роковая красотка – любовница одновременно «отца»-Эйхманиса и «сына»-Артёма (Галина зачитывает Артёму любовную переписку лагерниц и лагерников, в стилистике, напоминающей «Ангелу моему, Грушеньке, коли захочет прийти». С припиской «и цыплёночку»). Все русские идеи, споры и типажи, сошедшиеся на Соловках в конце двадцатых, как у Фёдора Михайловича в Скотопригоньевске.
«Артём, в первое мгновение ничего не поняв, огляделся по сторонам – потом засмеялся и хлопнул тарелками, словно готовясь к танцу. Чёртова комедия, когда ты кончишься.
– Имя? – спросил красноармеец Артёма.
– Иван, – дуря и наслаждаясь всем творящимся, готовно ответил Артём.
– Что за Иван, чёрт? – выругался красноармеец.
– Митя.
– Какой, на хрен, Митя?
– Алёша.
– Шакал, убью! – красноармеец шагнул к Артёму. – Ты кто? Фамилия?
– Я русский человек. Горяинов Артём».
Обратим внимание на двух «чертей» в коротком отрывке и на Артёма, примерившего на себя (не только в карцере, но и во всей соловецкой одиссее) архетипы трёх братьев – «карамазовского безудержа», страстей и креста Мити; атеизма, безумия и «всё позволено» Ивана; ангельского обаяния и чистоты Алёши, которые в русских лагерных обстоятельствах могут обернуться своей противоположностью. Готовность всех троих принести собственную жизнь в жертву, разнести по кочкам… Ради брата? Ближнего? Други своя? А может, чтобы оправдать прочно поселившийся внутри механизм саморазрушения, вирус нелюбви и неприятия мира?
Именно в подобном ключе можно рассматривать благородный и бессмысленный порыв Артёма в финале романа – умирать, так вместе с Галей, когда вся любовная их история сгорела, вышла, покрылась слоем чёрного ядовитого пепла.
Чеканная формулировка «я русский человек» напоминает «я русский солдат» героического защитника Брестской крепости, одноимённый трек рэпера Миши Маваши, но мне почему-то хочется думать, что здесь имели место вариации Захара на тему одного керженецкого спора.
Очередной разговор о «Деде», Эдуарде Лимонове, в традиционно любовно-почтительных и чуть иронических тонах. Андрей Бледный перевёл иронию в сарказм с чем-то вроде: «да ваш хвалёный Дед…». И тогда питерский нацбол Сид Гребнев, добряк с внешностью ветерана-штурмовика (его брали ФСБшники вместе с Лимоновым на алтайской заимке), обычно не слишком красноречивый, произнёс яркий монолог о подробностях того задержания. С драматургической кодой: офицер обращается к стоящему под дулами у бревенчатой стены, босые ноги в снегу, вождю с издевательским: «Ты кто?!» Лимонов отвечает: «Я русский патриот».
Вся соловецкая жизнь – судебный процесс, и, как у Достоевского, нет особой разницы между свидетелями защиты и свидетелями обвинения, поскольку на каждого из них из именного шкафчика в решительный момент падает свой, личный скелет, а то и полчища скелетов выползают из-под шконок и строятся для атакующего маневра.
И конечно, самый родственный «Братьям Карамазовым» мотив романа «Обитель» – отцеубийство, где Артёму примеряется личина уже четвёртого братца – Смердякова.
«– Мы с матерью… и с братом… вернулись домой… С дачи. Брат заболел, и мы приехали в середине августа, неожиданно, – начал он говорить так, словно это была обязанность, и с ней надо было поскорее покончить. – Я вошёл первый, и отец был с женщиной. Он был голый… Началась ругань… крики, сутолока… отец был пьяный и схватил нож, брат визжит, мать полезла душить эту бабу, баба тоже бросилась на неё, я на отца, отец на баб… и в этой сутолоке… – здесь Артём умолк, потому что всё сказал.
– Ты убил его из-за обиды за мать? – ещё раз переспросила Галя, хмуря брови.
Артём снова сделал болезненную гримасу, словно света было не мало, а, напротив, очень много, больше, чем способно выдержать зрение.
– Эта женщина… Мне было не так обидно, что он с ней… Ужасно было, что он голый… Я убил отца за наго т у.
Артём вдруг расставил пошире колени и выпустил прямо на пол длинную, тягучую слюну, и растирать не стал.
Галя посмотрела на всё это, но ничего не сказала.
Ей воистину было нужно понять Артёма.
– У тебя в деле ничего нет про женщину, – сказала она тихо.
– А я не сказал на следствии, что там была женщина, – ответил Артём, и Галя вскинулась на своём кресле: как так? вы что? – И мать не сказала: ей было бы стыдно… перед людьми. Она глупая у меня.
– А у тебя-то есть соображение? – спросила Галя, расширяя глаза; Артём, естественно, понимал, в чём дело: когда б они с матерью сказали, что там была женщина, это могло бы изменить исход дела. Он только не хотел говорить Гале, что стыдно было не только матери – стыдно было бы и ему: только не перед людьми. А вот перед кем – Артём не знал. Может, перед убитым отцом?..»
* * *В Достоевском есть предвосхищение целых линий, магнитных цепочек русской литературы.
«Я волк, а вы охотники, ну и травите волка» – Митя Карамазов на первом допросе, в Мокром. Кстати, именно там клокочет и выпирает у Фёдора Михайловича отвращение к телесности (Митя, не любивший своих ступней и пальцев ног, до истерики их стеснявшийся) – эта же эмоция буквально пронизывает «Обитель».
Многократно там же, в «Карамазовых», разными персонажами проговоренный фразеологизм «дикий зверь», при том, что Достоевский вовсе не щедр на зоологические коннотации.
Сергей Есенин, «Мир таинственный, мир мой древний»; в этом стихотворении 1921 года он определяет своего тотемного зверя – и это не анимационный красногривый жеребёнок из «Сорокоуста», но «дикий зверь», волк.
Процитирую полностью.
Мир таинственный, мир мой древний,Ты, как ветер, затих и присел.Вот сдавили за шею деревнюКаменные руки шоссе.
Так испуганно в снежную выбельЗаметалась звенящая жуть…Здравствуй ты, моя чёрная гибель,Я навстречу к тебе выхожу!
Город, город, ты в схватке жестокойОкрестил нас как падаль и мразь.Стынет поле в тоске волоокой,Телеграфными столбами давясь.
Жилист мускул у дьявольской выи,И легка ей чугунная гать.Ну да что же? Ведь нам не впервыеИ расшатываться, и пропадать.
Пусть для сердца тягуче колко,Это песня звериных прав!..…Так охотники травят волка,Зажимая в тиски облав.
Зверь припал… и из пасмурных недрКто-то спустит сейчас курки…Вдруг прыжок… и двуного недругаРаздирают на части клыки.
О, привет тебе, зверь мой любимый!Ты не даром даёшься ножу!Как и ты, я, отвсюду гонимый,Средь железных врагов прохожу.
Как и ты, я всегда наготове,И хоть слышу победный рожок,Но отпробует вражеской кровиМой последний, смертельный прыжок.
И пускай я на рыхлую выбельУпаду и зароюсь в снегу…Всё же песню отмщенья за гибельПропоют мне на том берегу.
Стихи периода имажинизма примыкают к «Сорокоусту» и его основной теме – наступления урбанистической цивилизации на сельскую, патриархальную. (И, естественно, ещё шире – большевистская революция с её индустриальным, прогрессистским, антикрестьянским во многом пафосом – против природного мужицкого анархизма).
- Повести и рассказы П. Каменского - Виссарион Белинский - Критика
- А если что и остается - Ирина Сурат - Критика
- Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4 - Журнал «Полдень - Критика
- Речь о А. Ф. Гильфердинге, В. И. Дале и К. И. Невоструеве - Иван Аксаков - Критика
- Алмазный мой венец (с подробным комментарием) - Валентин Катаев - Критика