Она спорила из-за каждой вещи, мегера с горящим зеленым взглядом. «Это моя прогулочная трость! — визжала она. — У господина профессора, может, и была когда-то похожая, но эта для меня свята, память о моем кузене… павшем под Верденом… такая подлость… теперь у меня хотят отнять трость моего незабвенного Ксавера… моего жениха… погибшего на Восточном фронте… единственное, что у меня осталось от него!»
Отец забыл о трости, обнаружив под кучей расшитых скатертей три бутылки своего любимого бургундского, добрый сорт мирных времен, которого столь долго уже не было! «Мое бургундское!» — воскликнул он, от души взволнованный, как при свидании со старым другом.
«Мое бургундское! — голосила Аффа. — Подарок моего усопшего дяди…» В пылу спора за красное вино Аффа подняла руку на отца. Да, произошло невероятное: она ударила его кулаком и раздробила бы ему нос, не отскочи он в сторону с поразительным присутствием духа. Все же она попала ему в левое плечо, после чего он, по совпадающему мнению всех хроникеров, внятно сказал: «Ау!» Некоторые историки утверждают, что после краткого размышления он еще добавил: «Ну, это уже чересчур!»
Совершенно очевидно: Аффа зашла слишком далеко. Не только родители чувствовали это, но и Фанни, кухарка. Проскользнув к телефону, она шепнула на ушко полиции страшную весть: «Весьма опасная уголовница в доме господина доктора Манна… наша Йозефа… да, Аффа… она дерется напропалую… Заберите ее немедленно… да… ведь нельзя поручиться за жизнь… Господин профессор уже весь в крови…»
Аффа подняла руку на хозяина дома! Это была крайность, катастрофа. Это была революция…
Аффа, кощунственно вырядившаяся в красивейшую шляпу Милейн, сверкающая украшениями Оффи, опьяненная вином Офея, размахивающая тростью Волшебника, — так кончается мир, так рушится порядок, так начинается апокалипсис…
Задним числом выяснилось, что Аффа была не только воровкой, но и мессалиной. Нас бомбардировали телефонными звонками и анонимными письмами. Все соседи дивились нашему долготерпению. Каждую ночь другой солдат! Как мы могли терпеть такое скандальное поведение?
Достопочтенная вдова, трагичная и импозантная в старомодном траурном костюме, попросила доложить о себе Милейн и заполнила салон своими рыданиями. Аффа сначала совратила супруга вдовы, а затем довела его до самоубийства. «Она еще тот тертый калач!» — констатировала матрона не без горького одобрения.
Я начал восхищаться Аффой. Такое обилие порочности было впечатляюще. Плохого человека можно осуждать и презирать; но перед символом всего дурного, верхом всех пороков испытываешь своего рода ошеломленное уважение, к которому примешивается сочувствие.
Да, испытываешь и сочувствие. Ибо понимаешь и постигаешь, что Аффа — жертва всеобщего ослабления и потрясения, что она есть жертва войны. Ее моральная устойчивость оказалась недостаточно прочной, чтобы противостоять волне аморализма и жестокости, которая накатила на континент и подорвала его нравственные основы. Почему бы ей не менять каждую ночь любовника, ведь он мог быть убит до следующего свидания? Почему бы ей не красть и не лгать, не предаваться блуду, если заповеди Господни, очевидно, аннулированы? Родись она в мирной и упорядоченной обстановке, она — кто знает — вышла бы, возможно, замуж и вела бы разумную жизнь. Но то время было ужасным, и такой ужасной стала и Аффа.
Не совсем лишенным логики, хотя опять-таки поразительным оказалось, что судьи полностью ее оправдали. Так уж это случилось: Аффа выиграла процесс. Она представляла угнетенный класс, пролетариат, она лгала с вдохновением и большой убедительностью. Ее ядреной шуткой, ее исконно народной находчивостью зал суда был очарован. Она владела сценой, блистала и торжествовала; Милейн и Волшебник охотнее всего провалились бы сквозь землю, когда Аффа принялась рассказывать о бургундском. С трогательным красноречием описывала она, как пытались украсть у нее красное вино: «Только три маленькие бутылочки — единственная память, какая у меня от сводного брата, незабвенного капитана фрегата, а тут врываются эти пруссаки, эти эксплуататоры, эти шишки, и еще хотят заграбастать у меня эти три бутылочки, а у самих целый подвал ломится от шампанского, водки и всего для пьянства…» Из публики раздались возгласы негодования, протеста. Чем больше бедные родители вбирали головы, тем победнее сияла Аффа.
Она была одета в плотно прилегающую блузу из зеленого атласа, под туго натянутой гладкостью которой особенно красиво проступала ее значительная грудь; вдобавок сверкающие серьги и высокий испанский гребень в старательно завитой прическе. Странным образом этот помпезный внешний вид повсюду воспринимался как естественный атрибут ее революционного достоинства. Даже кухарка, которая первой уличила Аффу, не находила теперь мужества повторить свои обвинения публично. Это был настоящий триумф обвиняемой, самое замечательное мгновение ее жизни. От ее торжественно разгоряченного лба исходило свечение, когда она поднялась, одновременно победительница и мученица. С поднятой головой, впечатляюще выпяченной атласной грудью покинула она скамью подсудимых и направилась к выходу, не преминув в дверях сверкнуть еще устрашающим взглядом в сторону мышино-серой пары, на лицах которой оставалось озадаченное выражение.
Был ли это последний акт драмы Аффы? К сожалению, нет. Должен был последовать еще мрачный эпилог. Слава ее сошла столь же быстро, как и возникла. Она стала призраком, терзавшим семью, к которой некогда она имела право себя причислять. Когда смеркалось, когда бледнели небо и предметы, мы видели Аффу, блуждающую по улицам нашего квартала. С приближением вечера она все ближе осмеливалась подходить к нашему дому. Она кружила вокруг сада, в котором обычно играла с нами в прятки. Из надежного укрытия мы следили, как она покачивалась и неразборчиво говорила, поверяя свои беспутные тайны пустынной аллее.
Какой опустившейся она выглядела! Ее лицо оставалось полуприкрытым отталкивающего цвета драной шалью. Но мы узнавали не без содрогания пресловутую атласную блузку, некогда символ триумфа Аффы, теперь такую тусклую и заношенную. Фигура, солидная пышность которой была восторгом баварских полков, казалась теперь слабой, бесформенной, отечной массой, промоченной, насквозь пропитанной, разбухшей от многих ливней, многих слез, многих возлияний.
Она задерживалась перед нашей дверью, словно еще жила у нас и только что вернулась с невинно-увеселительной прогулки. Что искала она в своем черном мешке? Ключ? Но у нее не было его! Несмотря на это, она еще немного копалась, пока наконец до нее не доходило безрассудство собственного поведения. Тут она впадала в гнев. Мы видели, как она совершала верхней частью туловища покачивающееся движение, жест безумия, не лишенный абсурдной красоты. При этом она плевала прямо на наш порог.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});