Читать интересную книгу На крючке - Виктор Козько

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 40

Я познал это на себе, собственной шкуре, живя среди взрослых и детей. Время играет и мудрствует не только внешне над нами, но внутренне, чтобы не заносились, не держали лишнего в общем-то еще хилой своей головенке и не изгнали сами себя преждевременно с этого света. Каждому фрукту — своя пора. Недаром свыше велено: успокойтесь.

Лошади, как и многие, если не все братья наши меньшие, хоть и не без нашего участия, под принуждением, кажется, смирились со своей судьбой. Но не праздно говорят: когда кажется — креститься надо. Креститься, потому что нет ничего ужаснее гнева и боли подавленных, задушенных, действи­тельно звериных, животных. Звери усмирены не только и, может, совсем не интеллектом, а еще и за плату. Плату, непомерную для человека, — потерей себя, выходом из собственного тела. А это значит — безумием. И цена такого усмирения адекватна и двустороння: «Ои the bodu». Но надо признать, есть и исключения. Что удивительно, совсем не личности, ничем не примечатель­ные особи, мелочь пузатая, или точнее, пернатая — дворовые воробьи, коно­пляники, семя крапивное, жидки, наконец.

Знаменитый дрессировщик с мировым именем как-то увидел, что воро­бьи ходят неправильно — не шагом, как все прочие, а прыгом-скоком. Потратил два месяца на то, чтобы научить их правильному передвижению. Воробьи заупрямились и наотрез отказались учиться. Как прыгали веками, так и прыгают, да еще передразнивают учителя непристойными действиями и звуками. Вот такие упертые наши памятливые полесские воробьи. Так же неискоренимо памятлива и смерть. Она никогда и ни про кого не забывает. В нашем подсознании, сознании всего сущего, словно в сундуке с множеством секретных замков и замочков и таким же множеством старушечьих смертных узлов и узелочков, хранится нечто неподвластное нашему потребительскому практичному уму. Последний, правда, часто покидает и отказывает нам.

Задолжал человек преобразованиями, усовершенствованием своего сует­ного разума всему сущему. В неоплатном долгу перед самим собой, перед той же лошадью, ее и своим будущим. Обанкротился и теперь норовит скрыться в бестелесности, беспамятстве и безумии, out the bodu, как это происходит и со мной на распростертом передо мной языке моей кровавой дороги.

А пока мы с коником среди палящего лета молча стоим на оскубанном колхозными лошадьми выгоне. Трава на нем жидкая. Да и та, что чудом уце­лела, под корень обгрызена и скопычена, и коням не очень интересна. Они отошли от нас. Сюда доносится только звон, звон, звон этого дня и вечно­сти. Окрыленный разгул и пиршество кровососущих. Оводов, пауков и мух, заходящихся от жадности, халявной добычи живой крови. В высоком небе, прохладной его синеве купаются ласточки. Взлетают ввысь, насколько хва­тает духа и силы. На мгновение черной мантией, по-монашески укрывшись крыльями, ныряют, словно в прорву, в позлащенный лучистый и прозрачный свод неба. Тут же выныривают, уже умытые и довольные, — разве что не отряхиваются. Их черно-белые сутаны как обещание непреходящего — добра и зла завтра и послезавтра, лошадям на выгоне под ними, самому выгону и человеку. Так завещано ласточкам — быть вестниками в этом мире.

Мы с моим коником словно чего-то ждем, может, и от тех же ласточек. В конике, похоже, терпения больше. Хотя именно его время от времени мурашечными наплывными волнами пронзает нетерпеливая, словно сигнальная, дрожь, вроде судорожно бегущего буквенного ряда на экране телеящика, пытаясь что-то втемяшить мне. Но кроме меня, принимающего это сообще­ние, — полуденная, хищно жаждущая крови заедь, от которой коник сам защищается, стирая с крупа кривые и извилистые кровавые послания.

Хотелось, как это было с прежним моим стригунком, обнять чужого мне буланчика, припасть к его насыщенной посланиями и памятью прошлого гриве. Не к этому ли он призывал меня? Мы оба по-настоящему желали родства и дружбы, ласки. Но, по всему, меж нами уже навсегда пролегло про­щальное и необратимое — разлука, понимание которой полностью овладело мной, без видимых печали и тоски, но до боли щемящее. А у коника это же читалось в немо открытом рте с угрожающе выпуклыми, крупными никоти­ново-желтыми зубами.

Но в осмуженном, хотя и подернутом уже равнодушием чернильном его глазу было что-то иное, нисколько не грозное. Хмурое, но доброе. Память глаза воскресила в нем что-то давнее, не погасшее до сих пор. Не погасшее, но уже почти и неосознаваемое, что лишь изредка слабой искрой прорыва­лось через столетия и дали моего пещерного существования. А в лошади, видимо, пыталась взять верх, пробудиться тоска по горизонтам и далям, еще не познавшим косы зеленеющим земным пространствам. Не эта ли сокру­шающая памятность в беспамятности не позволили нам в тот день припасть друг к другу...

Коник канул в свое конское. А я. Не уверен, что в человеческое, наре­ченное мне на роду. Из так и непроясненных глазных чернил коника неожи­данно выкатилась слеза, на удивление прозрачная и крупная. Выкатилась и, не распадаясь, застыла на краешке его глаза, жестко орешеченного ресница­ми. Дрожаще колыхнулась и, не дробясь, упругим шариком упала на копыто, едва не вскипев на его равнодушной серой окостенелости.

По сей день не могу сказать, что вызвало в нем ту слезу. Солнечный луч, пролетающий овод или комар, пожелавший утолить жажду. Или его тронул налетный ветер, в котором притаилось отринутое прошлое или несостоявшееся будущее. А может, проснулось во времени уже давно созревшее невиди­мое семя какого-то забытого, не взошедшего в веках растения и в нашей земле ищущее пристанища и продолжения. И по всему, обманно приняло за землю обетованную живой животный глаз. И было то не пророчеством ли? Не пред­сказанием ли очень даже возможного в будущем нашему глухому, слепому и не поддающемуся и на ощупь ощущению света. И потому та слеза была хотя и не призрачная, но необъяснимая и из очень далеких миров. Всепланетная, о которой еще в девятнадцатом столетии было говорено — слезинка ребенка. Кровавая слеза жалобы души, оглохшей памяти матери и отца, не прощаемой ни живым, ни мертвым.

Лошадь и человек уныло и понуро стояли друг перед другом. Лошадь изредка проявляла еще немногие, но уже туманно занавешенные отражения прожитого ею земного века. Человек завивал веревочкой что-то свое, потому что только веревочкой можно было и завить его подсознательное. А там, где и когда он пробует осмыслить это умом-разумом, вновь и вновь получается и грезится ему автомат Калашникова или самогонный аппарат.

Досадно и обидно, но такие уж мы есть сегодня во Вселенной, в Млечной предопределенности нам земного пути. Может, именно потому все на нем и чураются, избегают протянуть нам руку. Только надумали создать так назы­ваемый колайдер, чтобы узнать что-то о своем происхождении и Вселенной, как возникла угроза Земле и жизни. Таково уж наше кровавое познание себя. Такие уж мы есть, хищные и непредсказуемые, а возле нас и все прочее. Даже наши безобидные и затрапезные деревенские воробьи передвигаются только вскачь. Все мы сегодня только так, таким, как говорится, макаром. Один к одному — безродные на Земле и во Вселенной макары, только телят пасти.

И я не исключение среди наших скачущих воробьев. И не все ли полешуки этой породы. Но в нашей полесской корчеватости, болотной, неприглаженной пресловутой памяркоўнасці, набившей уже оскому, таится нечто непознанное и неразгаданное самими белорусами-полешуками: неожиданное взрывное бунтарство, ятвяжья ярость идти, не оглядываясь, до края пропа­сти и в пропасть, в огонь и на виселицу. И неизвестно, кого они в ту минуту слушают, кому уподобляются и подчиняются — ангелу, Богу или дьяволу. Недаром говорят, в тихом болоте черти водятся. Ангелы также, падшие. Не сплошь ли с обрезанными крыльями.

Не в этом ли сегодня, кстати, как и всегда, раздрай с самим собой, лоша­дью, временем и пространством. Не потому ли я сейчас на этой крестно рас­пятой дороге? В вечной погоне за тем, что было, чего не было и никогда уже не будет. Намного раньше и придумал, и создал это в себе. Создал, олицетво­рил и поверил. Спрятал и замкнул в памяти, тайно надеясь все же вернуться и вновь на свежую и взрослую голову пройтись по прожитому. Трезво вос­кресить его, без боли окунуться в прерванные и недосмотренные сны детства, их щемящую чистоту, глупость и озаряющий свет.

В них был и город, из не очень родственных объятий которого я только что вырвался. Он во мне издавна и все же добрый. Вначале мы были с ним одной судьбы. Меченые одним несчастьем, одной бедой. Я приехал в этот город лечить непознанную в поселковой глубинке болезнь, от которой уже доходил. А большой, на мой взгляд, самый большой в мире город был болен сам. Громоздился черными каменными костями руин на огромной госпиталь­ной кровати, забинтованный недоумевающими водами полесской реки Сож.

Город лечили те же, кто и навел болезнь, изувечил его. Пленные немцы. Чего я никак не мог понять. Моя болезнь была тоже от них, только я не мог доверить лечение ее немцам. Я жаловался то на живот, то на голову — кроме них, у меня в то время, кажется, ничего и не было. Изможденный, оголода­лый, полотняно-кортовый, я не мог позволить себе еще что-то. Но получил в дополнение к своим хворям немощь разрушенного, нагого, скелетно обре­шеченного большого города. Уныло хмурых людей в шинельно серых, наво­дящих страх чужих одеждах. Ощущение, что вся земля лишь только такая, понурая и изувеченная, немая. Скорее всего, потому, что немцы поправляют ей и городу здоровье.

1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 40
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия На крючке - Виктор Козько.

Оставить комментарий