Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всему Парижу, с юга на север и с запада на восток, катилась волна вымогательств и грабежей только потому, что красотка не откликалась на порыв мужчины немедленно, а заставляла, видите ли, томиться и ждать!
В общем, вся мудрость человеческая заключалась в проволочке и промедлении. Сначала сказать "нет" и только потом, позже -- "да". Потому что потомишь молодежь -- значит, укротишь.
-- Эх, если б с желудком так же! -- вздохнул дез Эссент: новый приступ боли вернул его с небес в Фонтеней.
ГЛАВА XIV
Кое-как прошло несколько дней. Дез Эссент пускался на всевозможные хитрости, и тогда желудочная боль отступала. Но однажды утром желудок не вынес ни маринада, маскировавшего запах жира, ни с кровью поджаренного мяса. Дез Эссент встревожился. Он был и без того слаб, а теперь мог ослабеть еще больше и совсем слечь. Правда, вспыхнула искорка надежды.
Он вспомнил, что когда-то, серьезно заболев, один его приятель особым образом готовил себе пищу и тем самым, одолев анемию и истощение, сохранил остаток сил.
Дез Эссент отправил старика слугу в Париж за драгоценной посудиной и, изучив приложенную к ней инструкцию, самолично объяснил кухарке, что в эту медную кастрюльку следует положить -- без воды и жира -- мелко нарезанное мясо с кусочком лука-порея и кружком моркови, закрутить крышку и поставить на четыре часа на огонь.
После этого мясо выжималось и получалась ложка мутного терпкого сока. Его теплая взвесь бархатисто ласкала небо.
От этого бальзама проходили и резь, и тошнота натощак. Соглашаясь на несколько ложек супа, желудок успокаивался.
Чудесное средство помогло. Невроз приостановился, и дез Эссент сказал себе: "Ну вот, уже лучше. А на днях погода, может, изменится, спадет жара, и тогда я худо-бедно дотяну до первых холодов".
Дез Эссент погрузился в оцепенение, в праздную скуку. Вид книг, которые он так до конца и не разобрал, начал раздражать его. Из кресла он больше не вставал, и перед глазами у него все время возникал книжный хаос: все на полках стояло криво, книги налезали друг на друга, лежали плашмя или стопками, напоминавшими колоды карт. Беспорядок в мире светской словесности был тем более неприятен, что сочинения церковные стояли на полках безукоризненными, как на параде, ровными рядами.
Дез Эссент начал было разбирать книги, но через десять минут покрылся испариной. Даже небольшое усилие измучило его. Он без сил растянулся на диване и позвонил слуге.
Следуя указаниям хозяина, старик принялся за работу и стал подавать ему книгу за книгой. Дез Эссент их просматривал и указывал, куда ставить.
Работа оказалась недолгой, потому что современных светских книг у дез Эссента было крайне мало.
Он давно прогнал их через свое воображение, как металл через фильеру. Подобно новой проволоке -- прочной, легкой, тонкой, готовой для следующей фильеры, -- книги уплотнились, сократились, закалились, ожидая очередной прогонки. Стремясь к предельному наслаждению, дез Эссент утончил его, сделал почти неосязаемым. В итоге усилился конфликт между собственными идеями и представлениями того мира, в котором он волею случая от рождения пребывал. И теперь он вообще не мог уже найти себе чтения, которое приносило бы подлинное удовлетворение, и охладел даже к книгам, его самого развившим и утончившим.
Впрочем, в понимании искусства он исходил из одной простой мысли: никаких школ, по мнению дез Эссента, не существовало; о чем бы ни размышлял, ни писал автор, реальный интерес представляла лишь его индивидуальность, работа егь мозгов.
Подобная точка зрения, разумеется, неоспорима, достойна Ла Палисса. Вместе с тем на этом, увы, далеко не уедешь по той простой причине, что читатель, даже если отвлечется от собственных пристрастий и предрассудков, все равно предпочтет вещь, которая больше соответствует его темпераменту, а от всех остальных книг отмахнется.
В дез Эссенте этот отсев шел очень медленно. В прежние времена он преклонялся перед величием Бальзака, но, когда он стал болеть и дали знать о себе нервы, изменились и его вкусы и склонности.
И очень скоро он, хотя и понимал, что несправедлив к создателю "Человеческой комедии", Бальзака совсем забросил. Здоровое бальзаковское искусство оскорбляло его. Ему хотелось теперь совсем другого, хотя и сам он еще не знал, чего именно.
Впрочем, заглянув в себя, дез Эссент осознал, что, во-первых, его влекут произведения странные -- в духе той странности, которой добивался Эдгар По, и, во-вторых, открыл, что намерен идти дальше, что жаждет ничем не разрешающейся игры мысли, причудливого распада фразы; что ищет волнующую туманность, чтобы, мечтая и грезя, самому, по собственному усмотрению, или прояснить ее, или еще более затуманить. В общем, дез Эссент мечтал о произведении искусства ради него самого и ради собственного наслаждения. Он желал перенестись вместе с ним -- и благодаря ему как возбуждающему зелью или средству передвижения -- в те сферы, где чувства его очистятся, а сам он испытает неожиданное потрясение, причины которого будет по-том искать долго и тщетно.
К тому же, покинув Париж, он все больше отдалялся от современного мира и реальности. Это отдаление невольно сказалось на литературных и художественных вкусах дез Эссента. Он стал сторониться книг и картин с сюжетами из современной жизни.
Теперь дез Эссент утратил способность восхищаться прекрасным, в какую бы форму оно ни облекалось. Так, "Искушение святого Антония" Флобера стало нравиться ему больше, чем "Воспитание чувств"; "Фостэн" Гонкура -- больше, чем "Жермини Ласерте"; "Проступок аббата Муре" Золя -- больше, чем "Западня". Выбор свой он считал вполне логичным: выбранные им вещи, может, казались менее актуальными, но были животрепещущими и человечными, позволяли проникать в самые тайники писательской души, которую раскрывали нараспашку, выявляли самые заветные порывы и, как и ее творца, уносили дез Эссента прочь от всей этой столь надоевшей ему пошлости жизни.
Вдобавок посредством этих книг он находил и общность взглядов между собой и их авторами, ибо они находились в момент их сочинения в том же самом, что и он, состоянии духа.
Что тут скажешь? Если эпоха, в которую живет человек одаренный, убога и ограниченна, то он даже помимо воли тоскует по былому.
Он, творец, не сольется, за редким исключением, со своей средой. Он изучает и наблюдает ее, но в этом изучении и наблюдении нет удовлетворения. И вот он начинает чувствовать в себе нечто странное. Возникает некий смутный образ, питаемый думами и чтением. Пробуждаются и настойчиво дают о себе знать наследственные инстинкты, оглашения, склонности. Вспоминаются предметы и люди, которые никогда ему не встречались. И вот однажды он наконец вырывается из тюрьмы современности и оказывается на воле -- в прошлом, которое, что лишь теперь стало ясно, ему гораздо ближе.
Для одних искомый край -- седая древность, исчезнувшие миры, мертвые времена; для других -- фантастические города, грезы, более или менее отчетливые образы грядущего, в виде которого предстают, в силу неосознанного атавизма, картины эпох давно минувших.
Вот Флобер живописует величие бескрайних просторов, яркую экзотику. На фоне неотразимых пейзажей варварского мира возникают трепетные, нежные существа, и загадочные, и высокомерные. Являются женщины -- и прекрасные, и страдающие.
Художник распознает в них безумие мечты и порыва, но вместе с тем приходит в отчаяние от того, сколь безнадежно пошлы наслаждения, которые сулит им будущее.
Весь темперамент творца выразился в несравненных "Искушении святого Антония" и "Саламбо". Уйдя от ничтожности нашей жизни, Флобер обращается к азиатскому блеску древних времен, к их непостижимым взлетам и падениям, к их мрачному безумию, к их жестокости от скуки -- тяжкой скуки, которую не в состоянии исчерпать богатство в молитвы.
А Гонкуры уходили в век 18-й. Прошлое столетие манило их элегантностью навек исчезнувшего общества. Красоты морей, бьющих о скалы, и бескрайних пустынь под знойными небесами никогда не возникали в ностальгических гонкуровских романах. Они рисовали придворный парк, будуар, хранивший тепло красавицы и излучавший негу ее страсти, саму красавицу с усталой улыбкой, порочной гримаской, озорным и задумчивым взглядом. И наделяли они персонажей душой совершенно иной, нежели Флобер, у которого бунт затевался оттого, что никакое новое счастье, даже на исходных рубежах, невозможно. Гонкуровские герои начинали бунтовать, уже познав на своем опыте, сколь бесплодны любые попытки по изобретению небывалой и мудрой любви, а также по обновлению старых как мир и неизменных любовных утех, которые каждая парочка по мере сил пытается разнообразить.
И хотя актриса Фостэн по всем приметам принадлежала нынешнему веку и была современницей своих авторов, роман, однако, был написан под влиянием предков и, унаследовав пряность души, усталость ума и изнеможение чувств, стал детищем минувшего века.