Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О Франция!»
Миму аплодировали неохотно. Посетители кабачка неприязненно посматривали на молодого человека в клетчатом трико с бледным напудренным лицом и напомаженным ртом. На стареньком клавесине заиграли марш. Мим раздул несуществующие щёки, выпятил несуществующую грудь и скользящим шагом промаршировал по сцене. Он падал и поднимался, бежал и замирал, ловил воздух тонкими руками и плакал, роняя ненастоящие слёзы. Нет, мим, вчерашний кумир, успеха не имел. Более того: он вызывал у парижан удивление, как прошедший день или забытые увлечения, — другие мысли и чувства волновали посетителей кабачка, как, впрочем, и всю Францию. Война! Франция вступила в мировую войну! За столиками волонтёры, их подружки, и речи, речи… Проклятые боши угрожают Франции, так может ли честный парижанин быть равнодушным в такой великий час? Какие взоры у красоток! Какая отвага на лицах солдат! «Вперёд на Берлин!» — это на столбцах газет, на устах каждого. И в страдающего мима полетели тухлые яйца. Откуда они появились в кабачке, трудно понять, но для парижан нет невозможного — в этом Людмила Николаевна убедилась с давних пор.
— Вон, вонючка! — ревёт верзила в поношенном берете. Он кричит, покраснев от натуги, и, словно в мишень, кидает в несчастного тухлые яйца. — Вонючка!
Осыпаемый насмешками и свистом, мим с ужасом смотрит на толпу. Вот она, слава! Хозяин почти насильно уводит мима. Теперь на маленьком пятачке-сцене его дочь. В коротенькой юбке и трёхцветной кофте. В руках трёхцветный флаг. Взмахнула рукой и сильным голосом запела:
О Франция, мой час настал: я умираю!Возлюбленная мать, прощай: покину свет,Но имя я твоё последним повторяю.Любил ли кто тебя сильней меня? О нет!Я пел тебя, ещё читать не наученный,И в чае, как смерть удар готова нанести,Ещё поёт тебя мой голос утомлённый.Почти любовь мою — одной слезой. Прости!
Теперь в кабачке тихо. Слушают с жадностью, ловят каждое слово. Песни Беранже обрели новое рождение. Их поют всюду — в кафе, на улицах, в полках. Война и смерть — сёстры. Вот почему так созвучны эти песни сегодня, вот почему такая сторожкая тишина.
Я вижу, что лежу полуживой в гробнице,О, защити же всех, кто мною был любим!Вот, Франция, твой долг смиренной голубице,Не прикасавшейся к златым полям твоим.Но чтоб ты слышала, как я тебе взываю,В тот час, как бог меня в иной приемлет край,Свой камень гробовой с усильем поднимаю…Рука изнемогла, он падает… Прощай!
Певичка поклонилась, победно взмахнула флагом и убежала. Публика ревела. Неистовствовала. Певичке простили и сиплый голос, и дешёвую манеру исполнения, и даже конфетную внешность — драматизм песни, столь созвучный чувствам, и настроениям, искупал всё.
— Браво! Бра-во! — кричал моряк, подкидывая берет с пёстрым помпоном. Правой рукой он крепко обнимал подружку.
— Слава Франции! — Голос упал и вновь затрепетал от сдерживаемых слёз: — Слава!..
Кричали по-русски. Людмила Николаевна оглянулась. Да, конечно, человек был из русских эмигрантов. Петров, студент-эмигрант из России. Тщедушный. В очках с толстыми стёклами. Он сидел за столиком с волонтёрами и с упоением скандировал:
— Сла-ва!.. Сла-ва!..
Соседи Петрова подняли стаканы и, разбрызгивая вино, потянулись к нему, чокнулись. Петров расцеловался со своим соседом троекратно и, поправляя дрожащими руками очки, что-то возбуждённо и быстро заговорил.
«Он-то почему счастлив? Франция вступила в войну, — недоумевала Людмила Николаевна. — От голода еле ноги таскает. Живёт на пособие из партийной кассы. Постоянной работы нет, всё подёнщиной пробивается. Уму непостижимо!» — Людмила Николаевна с надеждой посмотрела на часы. Скоро восемь. Значит, Луиза закончит смену и через двадцать минут будет здесь. Она не любила этот бойкий кабачок, но он был ближайшим к фабрике, и Луизе после работы казалось самым удачным встречаться здесь.
Для Людмилы Николаевны вновь наступили дни подполья. Бегала по Парижу, устанавливала связи с наборщиками, писала листовки, договаривалась о печати. Вновь подшивала потайные карманы на пальто, чтобы переносить нелегальную литературу. Здесь уж ей не было равных — опыт российского подполья не пропал даром. Таскала литературу в бельевых корзинах, в почтовых сумках, в шляпных коробках. Она помолодела, подобралась и, как пловец, кинулась в бурное море. Опасность рождает силы, да и французской полиции далеко до русского сыска. Правда, за антивоенную пропаганду для политэмигрантов предусмотрены большие строгости. Время военное, но борьба есть борьба! Да, риск большой — по любому поводу вас могут объявить немецкой шпионкой. Жила она в Латинском квартале в бедной квартире. Работала в частной мастерской, где шили солдатское бельё. По лекалу обводила мелом грубую бязь. Конечно, можно было найти работу получше. Но здесь, в мастерской, одни женщины. Далёкие от политики, замученные нуждой. И опять шли беседы, и опять рассказы о русской революции. Хозяйка стала коситься на столь говорливую работницу, но уволить не решалась — женщины любили русскую. Да и непонятно, что происходило в стране: музыка, проводы волонтёров, а жёны, дочери в трауре на панели? Кто знает: кто прав, кто виноват…
— Людмила, милочка! — Запьяневший Петров пробрался, поминутно извиняясь, к столику Людмилы Николаевны. — Какая встреча! И в такой торжественный день! — Петров счастливо улыбнулся и с чувством пожал руку.
— А что за торжество?
— Как, вы не знаете! Меня приняли волонтёром. Я завтра ухожу на фронт! — Петров, довольный, плюхнулся на стул. — Собрал друзей и вот гуляю, как рекрут в России.
— Волонтёр?.. Не ожидала от вас такой глупости.
— Патриотизм вы называете глупостью? — рассердился Петров. — Как говорили римляне: «Не молчи, если говорить обязан…» Да, да, обязан!
— Обязаны стать пушечным мясом? Защищать шовинистическое правительство? Да где тут здравый смысл, не говоря уж о партийности! — возмутилась Людмила Николаевна. — Подумали ли о смысле этой войны? Вы — русский политэмигрант!
— Именно потому и иду на фронт. В России меня, как, впрочем, и вас, ждала каторга. С риском для жизни мне удалось бежать, и вот уже третий год я свободен… Свободен! Не на каторге в кандалах, а в прекрасной Франции!
— Без работы и куска хлеба! — мрачно парировала Людмила Николаевна.
— Деньги? Работа? — Петров до боли сжал крепкие руки. — Как часто я мечтал о куске хлеба, о котором вы изволили столь справедливо заметить. Но что делать? Не всем этот проклятый кусок хлеба дан в наш просвещённый век. Скажете о благоразумии? — Петров, не дождавшись ответа женщины, с болью заметил: — «Справедливость с благоразумием многое может», как учили нас в гимназии. — Петров вновь беспомощно улыбнулся и, словно подведя черту, взмахнул рукой. — А посему долой благоразумие и да здравствует риск!
— Вы не можете с такой безответственностью относиться к своим поступкам! — сердито сказала Людмила Николаевна, в глубине души надеясь образумить собеседника.
— Я перестану вас уважать, дорогая, коли не прекратите эти благоглупости. Конечно, женщин в армию не берут — мы в просвещённой Франции, но понимать наши порывы вы обязаны, чёрт возьми! — уже требовательно закончил Петров. — Вы же не трусиха. Умница… Неужели даже Плеханов вас не убедил?
— Плеханов… Слушать Плеханова горько. В эти тяжёлые дни он глубоко не прав, не понял и не разобрался в обстановке…
— Ха… Ха… Это Плеханов-то? «Будь я помоложе, я сам взял бы в руки винтовку и пошёл бы защищать высшую культуру Франции против низшей культуры Германии». Это говорит Жорж! — Петров прищурил светлые глаза и, явно подражая Плеханову, нравоучительно закончил: — Когда ваши маменьки и папеньки ещё ходили под стол пешком, он, Плеханов, уже был марксистом… Мне импонирует Плеханов… Да и да…
— И всё же слова его, а вернее, ошибочная позиция — плод непонимания… Война захватническая, грабительская, а Плеханов призывает голосовать в Государственной думе за военные кредиты! Это позиция последовательного марксиста? А это, с позволения, теория: коли Россия не победит в войне Германию, то задержит своё экономическое развитие? А требования прекращения классовой борьбы и гражданского мира в стране? — Людмила Николаевна угрюмо сдвинула брови. — Отказываюсь я понимать Плеханова. Образован, умён, а попахивает махровым шовинизмом…
— Любовь к родине просто называть шовинизмом. Беранже почему-то не стыдился говорить о любви к родине как о единственной страсти жизни. — Петров уныло долил вино в стакан. — Плеханов влюблён во французскую культуру и хочет спасти её от разрушения пруссаков. Что в этом плохого? Он призывает и нас, русских эмигрантов, идти волонтёрами ради спасения этой культуры. Кстати, русские волонтёры приняли декларацию от имени «русских республиканцев». Читали?
- Гнев. История одной жизни. Книга вторая - Гусейнкули Гулам-заде - Историческая проза
- Хмель - Алексей Черкасов - Историческая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- 70-летие Великого Октября в ЧССР - Владимир Земша - Историческая проза
- Разведчики мировой войны. Германо-австрийская разведка в царской России - Эдвин Вудхолл - Историческая проза