Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предшествующий описываемым событиям год я похоронила друга — мы учились в одном классе. Я несла портрет, там ему двадцать: черно-белый портрет в рамке, с лентой через угол. Кладбища в Николаевске убирают плохо, я запнулась за кусок арматуры и упала в приготовленную для моего друга могилу. Кладбищенская земля пахла черным хлебом. Мать моего друга смотрела на меня с ужасом и отвращением: я разбила портрет, тонкая трещина расколола стекло — так трескается первый лед на лужах. Могильщики вытащили меня за руки, стеклянная соль разъела кожу до крови.
…После школы мы с моим другом виделись редко, но когда встречались случайно на улицах, он радовался и норовил напоить меня польским шампанским — сладким и пенистым, как шампунь. После смерти мы с моим другом виделись всего несколько раз. Я приходила редко и приносила ему сигареты: язычница, я раскладывала их под портретом, словно патроны, и смотрела, как дождевые капли красят папиросную бумагу в серый цвет. Ныли комары, и бомжи тихо шарились рядом, собирая с могилок цветы.
В то лето я полюбила старое Николаевское кладбище: медленно читала надписи на памятниках, разглядывала побледневшие овальные портреты. Ветер приносил колокольный звон от храма. Комары лакомились моей кровью, злющая крапива обдирала ноги, но мне было все равно: душа болела сильнее, и боль не бралась ни вином, ни таблетками.
Я шла домой в репьях, прилипших к джинсам, и думала, что никогда не брошу Кабановича — он теплый, с ним не страшно. Кабанович не боялся смерти, говорил: «Плевать».
…Сидя за столом в утренней кухне Лапочкиных, я думала, что даже на кладбище будет веселее, чем здесь. Несколько часов назад мы с Лапочкиным выпивали и беседовали, но теперь я видела перед собой не того Алешу, а немое существо с перебитым хребтом. Сашенька закусила ладонь зубами, щеки ее рдели, как у диатезного младенца. Наконец Алеша сказал:
— Аглая, может, ты уйдешь?
Позже Сашенька рассказывала, как Алеша зарылся лицом в ее халат и умолял: пусть только не бросает его! Он, Алексей Лапочкин, будет любить этого ребенка нежнее, чем собственное дитя, а Сашеньку прощает — оступилась, с кем не бывает, все мы люди…
Мне тут же захотелось позвонить в клинику пограничных состояний «Роща»: явно спятивший Лапочкин нуждался в срочной госпитализации. Этот порыв я озвучила в самых сдержанных тонах, но Сашенька все равно обиделась:
— Ты просто завидуешь, что меня так сильно любят! Тебя никогда никто не любил! И не будет! — Восклицательные знаки впивались в ухо как стрелы, следом заколотились короткие гудки.
Меня и вправду никто и никогда не любил так, как Алеша — свою Сашеньку. Вечером безропотно выводил машину из стойла: «Сегодня у Сашеньки первый день, ей тяжело идти пешком». И у меня были «первые дни» из месяца в месяц, но тяжесть их ровно ничего не значила…
А его букеты величиною с дерево? Сашеньке не хватало ваз, и она небрежно сваливала живую душистую кучу в пластмассовое ведро. Все равно цветов оставалось так много, что мы могли бы отравиться запахом, как римские патриции; комната, заваленная букетами, часто напоминала мне кладбище.
Наверное, Сашенька права — я и вправду завидовала ей. Наша мама часто повторяла, что мне нужно многому научиться у сестры, научиться так же прочно стоять на земле, не балансируя и не заваливаясь из стороны в сторону. Во всяком случае, в тот день мама сказала слова, похожие на эти, прежде чем заснуть…
За окном шумела городская ночь, мама спала нахмурившись, на ее прикроватной тумбочке лежала открытая книга.
Мамочка, мамочка…
Когда она покидала Николаевск (и нас вместе с ним) ради нескончаемых курортов и курсов, я открывала настежь створки старенького платяного шкафа и дышала сладким воздухом ее платьев. Розовый, в выпуклых морщинах, кримплен. Узбекский шелк с пятнами цветных пожаров. И прозрачный, невесомый крепдешин: я растягивала ткань между пальцами, пытаясь вынюхать из мелких тряпичных пор мамин запах, собрать его по капле, как бесценный мед.
Я тосковала без нее, как собака, и когда мама наконец возвращалась, ходила за ней по пятам. Особенно сильно я любила маму в Краснокозельске, где жили родители отца: суровая баба Нина и счастливый от тихого пьянства дед Коля. Ссылка в Краснокозельск осуществлялась ежегодно, как родственная дань, и хотя мы с Сашенькой рыдали дуэтом, в редком единодушии умоляя отправить нас в рай бабушкиного южного сада, мама неумолимо везла нас в проклятый Краснокозельск и оставляла на целый месяц. Здесь не было ни ягод, ни роз: огромный огород-плантация засажен кустами скучного картофеля, который нам вменялось окучивать наравне со взрослыми. Сашенька вычеркивала каждый прожитый день в маленьком госстраховском календарике — потерянные сроки, принесенные в жертву языческому картофельному божку.
Баба Нина не любила нашу мамочку и даже вида не делала, будто любит. Я помню пересуды с соседками поверх забора: мешая слова и всхлипы, баба Нина рассказывала, что матери до нас и дела нет, «все по курортам ездить незнамо зачем… Кажись, не болеешь». Соседки кивали, соглашаясь с каждым словом и всхлипом, а потом снова погружались в землю, скрывались в ней дружно, будто аквалангисты, и молились своему картофелю.
Маме, насколько хватает моей памяти, всегда хотелось от нас уехать — далеко и в одиночестве. Может быть, мамино одиночество в семье и стало причиной для отцовских измен, а может быть, все было наоборот: неверность отца гнала маму в дорогу, и нам оставались одни только сладкие запахи в старом шкафу…
…Я взяла в руки книгу, прочитала заголовок — «Космея». О цветах? Переплет хрустнул громко, как сухарь, но мама спала крепко и улыбалась во сне.
Глава 16. Крестный пикет
В ту декабрьскую среду Артем не служил и собирался вначале съездить с Верой на дачу. Дачей звался огромный домище в деревне Плещи, который генерал с Ксенией Ивановной благоразумно выстроили в те времена, когда деньги еще были деньгами. Строительство так захватило генерала, что он не желал теперь надолго оставлять дачу — самое любимое, позднее свое дитя, и с каждым месяцем все прочнее оседал в деревенских стенах, находя одному ему видимые недоработки. Даже самоуверенная николаевская зима не могла выдворить генерала из обожаемой постройки. Ксения Ивановна же, как и подобает военной жене, оставалась рядом с мужем в любых декорациях — не ропща и не предлагая вариантов. Потом и она привыкла к дачному жительству, не смущалась ни комарами, ни морозами, и Вере часто казалось, что мать больше интересуется своим дурацким домом, нежели детьми. Вера ревновала к даче как к живому организму, а брат ее сдерживался, предвкушая будущие каникулы своего Стасика — вблизи корабельных сосен, озера и топленого деревенского молока, пахнущего хлевом. Пока Стасик был еще слишком мал, чтобы оценить эти прелести. Вера, та и вовсе не ценила, навещала одаченных родителей не чаще раза в месяц, забив машину городскими покупками, желательный список которых генерал с военной четкостью продиктовывал ей по телефону.
Водить Вера научилась быстро, экзамены сдала с первого раза в школе и со второго — в ГИБДД (не следовало хамить инспектору). Брат отдал ей свою полуновую «девятку», и Вера наконец узнала, как это бывает, когда у тебя вырастают крылья. В Николаевске она еще сдерживалась, но, вырвавшись на трассу, забывала о всяческом благоразумии, орала вместе с радио, лихо закручивала руль и обгоняла всех, кого можно было в принципе обогнать на «девятке».
Артем любил ездить с женой, в такие минуты все между ними становилось проще и лучше прежнего: ему нравился прищуренный профиль Веры и то, как она быстро набрасывает на себя ремень — будто спасательный круг, а потом так же быстро откидывает его прочь, лишь только пост ГИБДД останется позади. Нравились ему и ее дикие песни, перекрикивающие радио, и плетеные игрушки, развешанные над обзорным зеркалом, и сам запах машинного салона — временного Вериного жилья, куда был допущен и он. «Твое место — место смертника», — однажды сказала Вера, но Артем только рассмеялся — чего-чего, а смерти он не боялся совсем.
…Сегодня Артем собирался поехать на дачу вместе с Верой, помог ей сгрузить в машину свертки, пакеты, мешки с коробками, но вдруг они снова разругались — прямо на улице, перед гостеприимно распахнутыми дверками автомобиля. Прошло всего несколько дней после той, старой ссоры, и раны пока не стали рубцами, а впрочем, рубцы порой болят не меньше свежих ран…
Артем великодушно пытался простить Веру — но оправданий для нее не находил. Вера, та вовсе не ждала от мужа ни прощения, ни понимания: ей казалось, что Артем внезапно ослеп, раз не может отличить очевидное от невероятного. Лишь только с губ беременной жены слетела очередная стрела для владыки, Артем пошел прочь, подальше от машины и Веры, которая всего через полчаса будет громко петь за рулем.
- кукла в волнах - Олег Красин - Современная проза
- В день, когда родился Абеляр - Анна Матвеева - Современная проза
- Восьмая Марта: Повесть в диалогах - Анна Матвеева - Современная проза
- Огнем и водой - Дмитрий Вересов - Современная проза
- Мертвое море - Жоржи Амаду - Современная проза