Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше письмо никогда начисто не получалось, приходилось сжигать и начинать заново. И с каждым разом писала Люська реже — становилось всё труднее найти хорошую, неиспользованную бумагу. А ведь нужно было рассказать сестре ещё и о том, как Костеньку под Новый 1997-й год схватили прямо около автовокзала, запихнули в “жигули” и увезли в горы, а когда через год он вернулся из рабства весь растерзанный, тощий, беззубый, то каждую ночь рвался куда-то убежать. Люська, как могла, сторожила сына, но однажды тот всё-таки ускользнул. Она искала, бегала по ближним и дальним улицам под красно подсвеченным пожарами низким небом, звала, звала, а потом вдруг подумала, что он может прятаться в их бывшем гараже.
В это время пошёл снег. Огромные кружащиеся хлопья залепляли черноту руин, влажно клонили ветви самшита и заслоняли, отдаляли багровые всполохи нефтяных факелов над промзоной.
Когда она потянула подпёртую какой-то палкой железную гаражную дверь, оттуда страшно пыхнуло и навстречу ей с громом рвануло облако дыма.
Первое, что Люська увидела, придя в себя, — как сквозь испачканное глиной зелёное пальто частыми пятнышками выступает красная кровь. Но это было совсем не больно, ибо над головой в близком и широком небе стоял удивительный по нежной красоте хрустальный звон, как в Рождественскую ночь, когда, если затаить дыхание, то слышишь, как звенят при падении разноцветно сверкающие снежинки. В чудном, частом перезвоне ей стало так легко и светло, так хорошо, что казалось — чуть-чуть, и душа вырвется, взовьётся навстречу этой кристальной нежности! Мир искрился и кружил тихими звуками — “динь-динь-динь… динь-динь-динь…”, перезвоны, свиваясь и сливаясь, превращались в частые детские голосочки: “динь-динь-динь…” — “Святый Боже, Святый Крепкий… динь-динь-динь… Святый Бессмертный…” — “Динь-динь-динь… динь-динь-динь…”. Да это же ангелы! Это ангелы поют! И опять, только уже подальше: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный…” — и совсем-совсем издалёка — “динь-динь-динь…”.
Люська тянулась, из последних сил тянулась к нежно тающим звукам, но что-то мешало, никак не пуская к ним…. А! Это же пальто! Это оно своей глиной и кровью не отпускало её в эту кристально чистую красоту. Но сил снять, избавиться от грязной одежды не было. И голоса отходили, отходили. Пока не наступила полная тишина. Тишина навсегда.
Да как же так? Как же это так?
И сколько потом она не меняла одежду, сколько не стирала, не отшёркивала её, и снова, снова меняла и стирала, стирала, стирала — но кровь и грязь всё равно проступали множеством мелких пятен. И сколько она ни слушала небо, там была только тишина. Да как же это так?
Как же так?
Буслай и Зотик
— Я не пью.
— Чего так?
— В завязке.
— …?
— Отвали, я же сказал. — Буслай резко, на пятках, развернулся, и крупно пошагал в сторону березняка.
Четверо уже присевших на краях расстеленного посреди обдуваемого поля брезента мужиков молча переглянулись и одновременно начали поправлять выложенную по центру снедь. А стоявший с эффектно вознесённой бутылкой китайского спирта Серёга-электрик недоумённо повторял в никуда:
— Чего он так? Чего?
Сентябрьский ветерок налётисто приглаживал хорошо отросшую отаву, снося неугомонных слепней и мошку. Нежаркое солнышко, окончательно просушив землю от утреннего дождика, щекотливо нежило расположившихся отобедать на природе бригадников, в своей несуетной, сдержано-материнской ласке вызывая из забытья какое-то неуловимо детское, вязко-разморенное состояние беззаботности. И только Серёга продолжал дёргаться:
— Эй, ты! Ты, псих! Псих! — Но вот и он, тряхнув впослед уже входившему в сплошь золотой берёзовый колок Буслаю мутно запузырившейся бутылкой, плюхнулся к остальным. — Психом был и психом помрёт.
— Оставь. — Бригадир дорожных ремонтников, бородавочно-грузный, пугающий всех новичков тяжким пыхтением Диманыч сосредоточенно отлавливал в своём пакетике и выдавал каждому по ровно откалиброванному малосольному огурчику. — У него резонный повод. Уважительный.
Вообще Буслай, — по паспорту Олег Олегович Буслаев, — всегда был сам по себе, всё молчком и на отшибе. В болельщицкие споры не вступал, в праздничных куражах не участвовал, на складчину шёл неохотно, и поэтому, хотя в работе не сачковал и тянул лямку в полную меру своих внушительных сил, однако нежной любовью у товарищей не пользовался.
Что о нём знали? Детдомовец, болтавшийся по молодости в портах и на каботаже Приморья, тянувший через Томские болота ЛЭП, гонявший скот из Монголии и строивший мост в Екатеринбурге, этот вечный бесприютник к тридцати пяти годам, даже для самого себя неожиданно, взял да и родил от такой же неприкаянной подруги сынишку — Егорушку. Однако общаговский быт беспросветных девяностых как-то уж слишком быстро разбил их утлую семейную лодку. И месяцев через шесть, забрав сына, Танька сбежала к родителям в райцентр Ивановской области, оставив сожителю письменные претензии и приличных размеров долги.
Тогда-то Буслай и испытал первый приступ религиозности.
Субботним апрельским вечером, пьяный смесью водки и тоски до почти полной утраты человеческой речи, он ввалился во двор прикладбищенской церкви Успения Пресвятой Богородицы, и, распугав благостно воркующих после службы старушек, тяжко грохнулся на колени прямо перед высоким крыльцом. Страшно мыча и рыча, Буслай кулачищами размазывал по щекам слёзы и слюни, и, тычась лбом в асфальт, неумелой щепотью крестил себя то слева направо, то справа налево. Молоденький сторож и дворник Толик, робко вжался в косяк, настраиваясь как-нибудь, но не впустить невменяемого громилу в незапертый ещё храм.
Однако Буслай даже не пытался войти. Минут за пять-десять откричавшись, всё ещё крупно сотрясаемый всхлипами, он, обмякая, прочно устроился на асфальте и, раскачиваясь, теперь лишь жалостливо поскуливал. Старушки от греха подальше давно разбежались, а на укрепление Толикова духа из ризной подоспел ещё более тщедушный, семидесятипятилетний иеродиакон отец Зотик. Вдвоём они затворили тяжеленные двери, замкнули их на висячий замок. И монах, отправив послушника ужинать, остался на ступеньках покараулить нежданного гостя.
С полчаса они молчали, погружённый каждый в своё. Зотик, перебирая узелочки самодельных чёток, отстранённо смотрел, как влажно-розовое небо заполняется синей облачной рябью, как подлетевшие недавно с юга серошеии, голубоглазые галки, нежно перекликаясь, собираются на ночёвку в дальнем краю кладбища. Как настоятельский кот брезгливо моет белые носочки передних лап под дверями трапезной. Буслай окончательно притих, как вдруг, словно очнувшись, вскинулся, удивлённо заозиравшись по сторонам. Попытался даже подняться, но ноги не послушались, и он, смешно растопырясь, завалился на спину. Коротко простонав, замер.
— Ты, сынок, не располагайся надолго. — Старческий тенорок звучал с необидным юморком. — Землица ещё холодная, будешь потом с почками али с простатитом маяться. Вставай полегоньку, не пляжный сезон.
— Душа умерла. — Только что мычавший и скуливший Буслай произнёс эти слова совершенно отчётливо, словно даже не своим, чуждо хрипловатым голосом.
— Вряд ли. Но, всё одно, поднимайся. Давай вот сюда, на мой коврик. И выкладывай скорби да печали.
Со второй попытки одолев крутые крыльцовые ступени, Буслай тяжко подсел, едва не придавив крохотного худенького старичка, и, опять раскачиваясь, захрипел по-чужому:
— Жить незачем.
— Что так? Неужто ни денег, ни почёта не хочется? Ну, хоть поблудить-то тянет?
— Ничего не хочу. Устал.
— Надо же, какой заране утомлённый.
Чернильно-синие облачка окончательно залепили небосклон, резко засмеркалось. Глыбы громоздящихся вдали девятиэтажек просветились рябью оконного разноцветья. Отужинавший Толик уже дважды выглядывал во двор, но, верно оценивая обстановку, тут же скрывался.
— И когда душа обмерла?
— Не знаю. Может, сейчас. Может — двадцать лет таила, да теперь прорвало.
— Ты крещёный? Каким именем?
— Олег. На Тысячелетие в Новосибирске крестился.
— Сам? Молодец.
— А-а-а! Тогда все в церковь повалили — как сдурели разом. Очередь, духотища. Дети вопят, бабы в обмороки падают.
— Не «сдурели», а очнулись. Не сами же шли, а Господь призывал. Вспомни, какие у всех лица осветлённые были благодатью.
— Не помню ничего, мы тогда крепко это дело обмыли.
Чётки в руке Зотика дрогнули, но он сдержался: