— Излагай, — говорит Николаич.
— В общем, нормально, как положено в полярную ночь: потеря веса, понижение давления и ярко выраженная аристократическая бледность — мало бывают на свежем воздухе. Осокин, к примеру, потерял пять килограммов. И нервишки у многих, учти, натянуты, как фортепьянные струны.
— Осокин — это ясно, наберет, когда успокоится. А с нервишками что-то надо делать, причем немедленно. Что предлагает медицина?
— Если немедленно, я бы на твоем месте половину ребят отправил в Сочи.
— С билетами на самолет трудно.
— Тогда давай расчистим площадку и футбол затеем под прожектор. Или хотя бы бадминтон.
— А если утреннюю зарядку на воздухе, обязательную для всех?
— Хорошо бы, но я так и слышу дуэт Груздева и Вени: "Еще один такой приказ — и от человека ничего не останется!" Сгоняем партию?
Мы расставляем шахматы. За окном не унимается пурга, уже вторую неделю метет. Пурга то стихает, то вдруг снова срывается с цепи. Каждый день приходится кого-то откапывать, сегодня, к примеру, меня. Но предусмотрительный Николаич так расположил домики, что их двери ориентированы на разные страны света и одновременно засыпать нас не может.
— "От человека…" — ворчит Николаич, делая ход. — Мягкотелый ты интеллигент, Саша.
— От интеллигента слышу.
— Предлагаю королевский гамбит. Как только пурга утихнет, расчистим площадку.
— Принимаю. Ну, а еще чем ты озабочен?
— Вот этими самими нервишками. Тем, что мы, не сговариваясь, каждое утро встаем с левой ноги.
— А если конкретно?
— Обрати внимание, как они друг на друга смотрят.
— Уже обратил. Кореш и Махно по сравнению с этой парочкой друзья до гробовой доски. Кажется, перемирие кончается.
— Кончилось, Саша. Как заметил дядя Вася, "в одной берлоге двум медведям не ужиться".
— Боишься взрыва?
— Пусть они сами его боятся, друг мой! Шах.
— Вижу. А что, если я поселю своего длинноухого в медпункте? Все-таки легче будет проводить разъяснительную работу.
— Вообще-то механикам положено жить вместе, но согласен. Э, да у них цирк начинается.
Провожаемый дружескими советами, Дугин лезет под стол и ревет с такой силой, что в тамбуре тревожно лают разбуженные собаки. А тут еще Горемыкин заливается своим визгливым смехом, ему по-жеребячьи жизнерадостно вторит Шурик Соболев — в самом деле цирк.
— Не натурально, — решает Веня. — Народ требует «бис»!
Дугин ревет еще раз.
— Вот теперь натурально, — хвалит Веня. — Вылезай, четвероногий друг. Все-таки прорезался голос предков!
— Каких таких предков? — оскорбляется Дугин.
— Тебе виднее, предки-то твои.
— Нет, ты скажи! — настаивает Дугин.
— Так, есть одна догадка, — веселится Веня. — Или, скажем, рабочая гипотеза. Уж очень ты смахиваешь в профиль на лошадь Пржевальского!
— За лошадь, знаешь…
— Эй, на Филатове! — включаюсь я. — Лево на борт.
— Па-а-рдон! — Веня чмокает и поправляет воображаемое пенсне. — Все мы, Женя, как сказал поэт, немножко лошади, ты больше, я меньше…
— Это еще неизвестно, кто больше! — повышает голос Дугин.
— Веня, — говорит Николаич, — остроумие хорошо тогда, когда оно не оставляет ожогов.
— Я же запросил пардону. — С лица Вени сползает улыбка. — Что мне, расшаркиваться…
— Доктор, — в голосе Николаича звенит металл, — Филатову необходимо подышать свежим воздухом.
Я со вздохом встаю, одеваюсь.
— Веня, ты мне очень нужен. Надень шапочку и обмотай горлышко шарфиком.
— Зачем? — огрызается Веня. Но, уловив мой взгляд, все-таки встает и выходит следом за мной.
По мере того, как я выколачиваю из Вени пыль, он становится все чище и красивее. Он исповедуется, немножко хнычет и обещает быть хорошим, а перспектива отныне жить вместе со мной вообще приводит его в восторг. В собачью конуру бы его поселить, негодяя! Впрочем, злюсь я недолго, все-таки этот тип мне чем-то дорог, и я великодушно обещаю пороть его только по нечетным дням.
Не успевает Веня по-настоящему раскаяться, как приходит Костя Томилин. Он уже в курсе того, что произошло в кают-компании, целиком, разумеется, на стороне своего дружка, но тем не менее заставляет его плясать. Веня энергично отбивает чечетку и в награду получает радиограмму от своей "художественной гимнасточки". Нам с Ниной Надя нравится, она славная девчушка и Веню явно предпочитает другим, но он вбил себе в голову, что жениться можно только после тридцати, "когда все равно от жизни ждать нечего — маразм и старость".
Мы с Костей беседуем, а Веня, свесив набок язык, строчит в записной книжке.
— Небось, рифмует, собака, — догадывается Костя. — Учтите, товарищ полярник, радиограмма в стихах идет по двойному тарифу.
— Я для стенгазеты, — мирно откликается Веня. — Экспромт. Док, заплатишь по рублю за строчку?
— Твои стихи, Веня, не имеют цены. Они для вечности.
— "Лирическое раздумье", — высокопарно изрекает Веня. — Посвящается Махно.
Услышав свое имя, Махно выползает из-за печки и тявкает — наверное, в знак благодарности.
Веня читает:
Льдина к полюсу дрейфует,А в киноПарень девушку целует —Влез в окно.Кто из нас дурак, кто умный?Что-то не соображу.Он ее ласкает кудри,А я в дизельной сижу.Объясните вы мне, братцы,Что от жизни лучше взять:До утра ли целоватьсяИль геройски дрейфовать?
— Док, — смеется Костя, — переводи Веню на вегетарианскую диету. Бороться с собой нужно, товарищ полярник, душить в себе темное начало секса.
— Не хочу бороться! — рычит Веня. — Что ни день, то мы должны бороться: со своими недостатками, с огнем, пургой. А мне надоело бороться! Я к Наде хочу. Я, может, счастливую семью построить желаю. Напечатаешь, док?
— Предлагаю поправку. — Костя поднимает руку.
— Какую?
— Добавь одну строку: "А я в дизельной сижу и на Дугина гляжу".
— Тьфу! Док, — стонет Веня, — почему я такой разнесчастный? Смотри, что она пишет. Не все читай, только конец.
Я читаю: "… нежно целую глупого ежика".
— Ежика! — продолжает стонать Веня. — Тебя когда-нибудь называли ежиком, док?
— Нет! — завистливо говорю я. — Меня называли бегемотиком.
— К дьяволу! — Веня смотрит на часы, встает. — Запомните и запишите: Вениамин Филатов с сего дня стал исключительно умный. Отныне он будет зимовать только в своей квартире! Костя, не хочу просить Женьку, помоги солярку в емкость залить.
— Потопали, ежик, — соглашается Костя.