Мы так любим говорить про жизнь, говорим: “она научит”, “жизнь отрезвит”, “жизнь поломает”. Жизнь — неизменная и единственная тема нашей литературы. Но что она такое?
Не тот же ли это миф, только в новых словах, все о той же древней судьбе, — богине с повязанными глазами, которая, не разбирая кому и что — сыплет нам то цветы, то свои ужасные случаи — и не случаи; мы не хуже греков знаем, что все здесь определено — и предрешено еще
В те дни, когда мы не родились.
Сказано нам и в религии, что ни один волос не упадет с головы нашей без воли Отца.
Так для чего же и откуда тогда все наши слезы и муки раскаяния?
Я — преступник, я совершил преступление, но мог ли я его не свершить, раз таково от века сплетение причин, которые породили меня, и вас, и все. Не вправе ли и я, как Эдип, всегда кричать: я невинен, я чист, я исполнил только то, что предназначено мне Роком,
Как смеешь ты меня судить.
Эдип не знал, что творил. Мудрец, разгадавший тайны сфинкса, он не знал, что ему нужно и что не нужно, и вырвал себе за это свои видящие, но не видевшие и ненужные глаза.
Но разве наши глаза нам что-нибудь говорят, и мы знаем, что нам нужно и что нет!?
Если бы мы это знали! тогда бы и не было никаких вопросов и никаких трагедий!
И все-таки каждый раз, как жизнь (наша Мойра) приносит нам горе и испытание, в душе просыпается мучительный, неотвязчивый голос: ты бы мог, ты бы мог… Ты свободен, что же ты делал?!
“Если бы я знал, что это отец, разве бы я убил его!” — вот мука Эдипа — теперь терпи и страдай!
Это не угрызения совести, их не может быть у Эдипа, раз он невиновен. Да их и вообще нет.
Это открыл и этому ужаснулся Раскольников[158]. С ними-то было бы еще очень хорошо: был бы виновник, а, следовательно, и возможный искупитель страданий и всех несчастных случаев. Но в том-то и ужас, что девы-Эвмениды молчат и в продолжение всей трагедии Эдипа, а трагедия все-таки есть — и есть до сих пор.
До сих пор жив крик Эдипа в нас: если бы я это знал, ведь тогда бы… Но что — тогда бы? Вы чувствуете эту вечную насмешку сатаны: или ты — свободен, ты — бог, тогда бросься со скалы, и ангелы твои понесут тебя на руках своих, и ты не преткнешься о камень ногою, или — вы можете быть не свободны — тогда примиритесь с этим, откажитесь от всех криков и признайте себя побежденными, признайте, что вы все равно ничего не могли и не можете, что вы только камень, который падает с высоты с таким-то и таким-то ускорением, больше ничего; но тогда и будьте камнем, т. е. не страдайте. Или что же вы, наконец?!
Такова трагедия нашего бытия, для которой даже и такой всепримиряющий философ, как Вл. Соловьев, не нашел лучшего слова как “основная нелепость”[159], т. е. бессмыслица, а на язык чувств она — полное отчаяние, истинная смерть.
Но где же исход?
О дайте же какой-нибудь исход,
Освобожденье дайте мне!
Молит Эдип карающих богинь, тех главных дев,
что назвав, содрогаемся.
Но эти богини молчат; Эдип умирает.
Бесшумная бездна открылась под ним,
Приняла безболезненно
В смерти таинственной.
Но неужели это исход?
Сцена оглашается раздирающими воплями оставшихся:
Отнял, отнял, Всемогущий[160],
Ты последнюю надежду!
О за что невинных гонишь?
Этого зрелища не выдерживает литургический хор, до сих пор пассивно созерцавший трагедию. Он представитель в ней мистической религии страдающего бога Диониса и его искупительных таинств[161], нового завета и утешения эллинов. Он подымается к растерянным людям, терзаемым непримиримыми противоречиями их житейской Зевесовой религии (Ветхого Завета), и, склоняясь над рыдающей Исменой, говорит заключительные, потрясающие по своему значению слова трагедии:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Ныне кончено все, тише, тише, дитя,
Больше стонов не надо: свершилось!
Итак, вот конец.
Но неужели это утешение… А оставшиеся? А Антигона и Исмена и их новая трагедия? А Полиник, весь дом Лабдака, ужасные проклятия, которые изрек над ним Эдип, верный Зевсу, не теряющему несправедливости и во исполнение предвечного решения Мойры? А все греки и вся бесконечная цепь страданий после них, мы все, и наконец страдания самого Эдипа, “каких никто из смертных не терпел”?
Но не будем бросать Дионису обычного упрека. Его служение и его заповедь: творчество ради творчества — вовсе не ненужны. Ведь Дионис и только Дионис открывает нам тайну, как тот таинственный “Искупитель”, о котором говорит Исайя — “на подвиг души своей будет смотреть с довольством, и как через познание его (= познание любовью Толстого) Он, Праведник, оправдает многих” и претворит их плач в ликование.
Для чего же страдания? Ужели только для того, чтобы странник мог
Легко и безболезненно
Сойти, окончив путь.
На те поля подземные,
Где тихо тени спят.
Да ведь “в обители-то Стигийские” он мог сойти и без них, и туда сходят все. Говорят, страдания — нужны: ими очищается человек. Жестокий обман! Эдип в продолжение всей трагедии, перед лицом всезрящих богов и людей, не устает исповедывать, что он чист и невинен и не знает на своей душе ни единого пятна. От чего же ему еще очищаться?
Его страдания остались неоправданными, они бессмысленны, они вопиют об искуплении!
И все, что могла сказать про них грекам их лучшая религия Диониса, это:
Ныне кончено все, тише, тише, дитя,
Больше стонов не надо: свершилось.
Но, во-первых, ничего не кончено, а во-вторых — это не ответ.
Этого не могли не почувствовать и греки: в потрясающей драме, в бездне, в которую они спустились с такой бесстрашной пытливостью, должна была забрезжить и им, как исход, какая-нибудь новая идея.
Такой идеей уже волновался в то время другой, Богом избранный и страдальческий народ. Бог Искупитель, Праведник (Исаия), который бы “с довольством” взял на свои рамена все бремя мира, — вот кто Один мог бы дать Эдипу то освобождение и тот исход, о котором он тщетно молил великих и страшных богинь своей родины.
Так открывалась человеку впервые, как необходимость, новая идея, идея о Боге, покупающем своим страданием право на ответ людям за их муки, за те слезы невинных человеческих младенцев, царя Эдипа и всех тех, ради которых Иван Карамазов возвращает свой билет Богу[162].
Дождался ли этого искупителя многострадальный Эдип в мертвых и безвольных полях Аида, куда Искупитель должен сойти, — иначе какой же Он Искупитель всех? Об этом не знает Софокл.
Но Бог-Искупитель действительно уже грезился грекам. У них была религия человека-бога Геракла, искупительные подвиги которого за богов, так же страдавших у них, как и люди, прославлялись по всей Элладе[163], были Элевзинские и другие мистерии и, наконец, был один — если не Искупитель, то все-таки великий Утешитель. Это все тот же таинственный Загрей[164], светлый Бог Дионис, торжествующая религия которого покорила всю Грецию.