должны держать вот такие люди, как я, кое-что в грамоте смыслящие? А мы что? – нам бы только вкусно есть да пить, ездить на резвых конях, блестящими рублевками в кармане позвякивать, их рукой подкидывать забавы ради, гулять, кутить да развлекаться – ни о чем другом мы и не думаем!
Мы тянем наливку, упиваемся всласть кахетинским, торжественно, важно разъезжаем в карете или на дрожках, носим парчу да шелк, прислуга подает нам умыться, освежить лицо, лежим, валяемся под теплым одеялом на мягком тюфяке, разряживаемся с ног до головы, – все это, пожалуй, в ад нас не сведет, но и рая нам не доставит, во всяком случае.
– Это и ребенку известно, – скажешь ты мне.
Но что поделаешь? Одно дело – знать, другое дело – делать. Я ведь о себе самом говорю, так пускай другие не обижаются. Пока мне денег не платят, ни книг никому не даю, ни детей не учу. Вот лезгины и тюркские муллы – те не так поступают: они бесплатно обучают детей своего народа, и все же бог посылает им пропитание. Неужели же он нас будет голодом морить? Во дворе, при каждой мечети, даже в селах есть непременно школа и даже большая, где обучаются двум-трем языкам. А во дворах наших церквей аист и тот гнезда не вьет. Как же не остыть постепенно сердцу народа?
Кто в жизни своей шашки в руки не брал, может ли ее оценить по достоинству? Кто ни разу не стрелял из ружья, – сумеет ли охотиться? Хоть тысячу лет тверди курду, что индейка или каблу-плов отличные кушанья, но раз он никогда их не ел, оставит разве он свои лук и простоквашу, творог да просяной хлеб, станет он разве тебя слушать, – как ты думаешь? Пусть я замолчу, но сам-то ты разве не знаешь, что, пока у ребенка не выросли зубы, ему твердой пищи давать нельзя?
Ты хочешь без фундамента дом построить, без огня хлеб испечь, вместо свечи палец суешь в огонь. Хочешь, чтобы без фитиля тебе сало светило. Положишь топор под дерево, сам заснешь либо стоишь в сторонке, сложа руки, – что ж, по-твоему, дерево само в дрова для тебя превратится? Где твой ум? Тесто без закваски не подойдет. Нет, нет – понапрасну ногами не топай. Шашка без дела ржавеет, пшеница в сыром месте плесневеть начинает. Засеешь поле, хорошенько не пропахав, – глядишь, черви да птицы все зерна и пожрали.
Нет, ты сначала поле вспаши, под дом заложи фундамент, – открой глаза народу, – и который путь ежели верен, по тому его и веди, а не в горы и ущелья. Ты покажи народу свою любовь, и посмотрю я тогда, как он тебя не полюбит! Другие на нас клевещут. Мало того, мы и сами, как начнем себя судить. Недалеко от них ушли. Разве так можно?
За армянский народ душу свою отдам. Дай же образование детям его, воспитай его светлую душу. Воспитай, говорю, – а не то, чтоб он умел в карты перекинуться, болтал по-французски, заучивал стихи наизусть да порол чепуху.
Нечего также учить его петь шараканы да псалмы и уписывать рисовую кашу, – от этого-то мы и страдаем. Сделай, как надо, и посмотри, отдаст ли он за тебя душу или нет.
Пока весна не пришла, дереву не зацвесть, без лета плодам не созреть, а ты захотел в самую лютую зимнюю стужу понюхать розу в своем саду, сорвать в нем созревший плод. Да где ж это видано, как это может быть?
Кость и та, коли долго не разгибать, немеет и начинает ныть. Полежи-ка хоть два дня подряд, – спина заболит. И ноги от ходьбы устают, – ну так вот… Ведь тысячу лет это бремя лежит на нас, тысячу лет оковы на ногах наших, а ты говоришь: беги! – Только то и выйдет, что упаду я вниз головой.
Если человек неделю голодал, разве можно его мясом кормить? Разве обмороженное место к огню подставляют? Угоревшую голову, – скажи, – в снег кладут или в огонь?
У бедного народа сколько лет душу выматывали, тысячелетняя рана у него в сердце, – и до сих пор еще не зажи ла. Столько горьких слез он проглотил, что не осталось у него в глазу света, во рту – вкуса, в сердце – жара. И ты хочешь, чтобы все это в один час изменилось? Как же это может быть?
Возьми благородных представителей нашего народа, хотя бы господина Заврова или Херединова, Давида Тамамшева, Мовсеса Тер-Григорова: они ради кладбищенского благочестия, ради пустого поминовения, тратят тысячи рублей. Сами жертвуют землю, строят церковь, народ идет добровольно и работает даром, на своих харчах, – неужели ты думаешь, что такие избранные люди и такой добродушный народ откажется строить школу и помогать друг другу, если только почувствует к этому вкус?
Нет, дорогой мой, вода вверх не потечет, не будет того. Ты найди ей дорогу, очисть канаву, повыбрось камни и бурьян, и посмотрим, потечет ли вода сама собой или нет.
Однако я затянул дело, – пусть читатель не сердится. Отправимся же опять в наш ад.
– Довольно, довольно тебе, – пожалуй, скажет кто-нибудь, – махни ты на весь этот ад рукой!..
Ах, как же махнуть? Как пройти мимо наших красивых светлолицых девушек? Не должны мы разве помянуть их, рассказать, как ведут их, как волочат, повалив ничком, по камням, по песку, по колючкам, по терниям, хватают и тащат за волосы, бьют по голове, стегают по спине кнутом, как нередко и на животе у них пляшут, лягают, пинают, плашмя полосуют шашкой, топчут ногами, ударяют прикладами или же кованым сапогом; связав им руки, сковав им ноги, гонят частенько за целые сто верст, а за ними плетутся отец с матерью, сестра, брат, босые, простоволосые, и дядя, и зять, и родственники, и все колотят себя в грудь, рвут на себе волосы, осыпают себя землей и камнями; как их, словно стадо растерявших друг друга ягнят и овец, загоняют наконец в крепость и там раздают праведным своим имамам, чтобы те сделали из них гаремных жен-мусульманок?
Многие еще дома испускали дух, многие по пути, на глазах отцов и матерей, переходили в иную жизнь, где нет печали и воздыхания.
Многие же, более сильные духом, доходили до крепости, и тут на них набрасывались хаджи, муллы, кялбалаи, суфты, ханы, беки, ахунды, сеиды, стараясь обманом или угрозами заставить их отречься от своей веры. Но когда убеждались, что они ни славой не прельщаются, ни кар не боятся, не льстятся на ханское житье