— Мне очень жаль, доктор Холланд, но я по-прежнему пытаюсь разобраться в эсхатологии «Потерянного рая». Думаю, мне потребуется для этого еще неделя.
Признаваться в этом мне стыдно и унизительно, но я обыскивал словари в поисках литературных и философских терминов, слов наподобие «эсхатология», «синкрезис» и «синтагматика».
— Ничего, ничего. Не торопитесь.
Доктора Холланда я не мог одурачить и на секунду. Он давно привык к студентам и их утомительному щегольству длинными словами (вы наверняка и сами не раз уж морщились, натыкаясь на них в этой книге: черного кобеля не отмоешь добела), к тому же он почти наверняка побывал самое малое на двух спектаклях, в которых я играл на той неделе, и превосходнейшим образом знал, что я трачу каждый час моего времени на театр и ни одного на учебу. В Кембридже на такое поведение смотрят сквозь пальцы. Пока университет держится мнения, что экзаменов на ученую степень вы не завалите, давить на вас он не станет. А шансы завалить их баснословно малы. Возможно, тут сказывается и высокомерие университета: он уверен, что каждый, кто в него принят, по определению не способен провалиться на экзамене. Все остальное университет и колледжи весьма благоразумно предоставляют вам самим. Если человек хочет работать в поте лица, чтобы получить диплом с отличием, ему предоставят какую угодно помощь; если он предпочитает махать веслами на реке или разгуливать в трико, изрыгая пентаметры, — тоже неплохо. Университет насквозь пропитан спокойным доверием к своим студентам.
Великопостный триместр потонул в вихре актерства. И к концу его я стал своим человеком в небольшом мирке кембриджского театра. Этот маленький микрокосм отражал эзотерические кружки («esoteric coteries» — каково? Я поставил эти слова рядом лишь потому, что одно — анаграмма другого), клики и фракции более обширного внешнего мира. Бар ЛТК наполнялся гулом разговоров об Арто и Ануйе, Станиславском и Гертруде Стайн, Брехте и Блине.[51] Многих начинающих, честолюбивых спортсменов, ученых и политиков, даже обладай они самыми что ни на есть здоровыми желудками, потянуло бы от наших разговоров на рвоту. Не исключено, что мы использовали слово «дорогой» как обращение друг к другу. Я-то уж точно использовал. А то и что-нибудь похуже: «пупсик», «ангел мой» или «глупыш». Унизительный эпитет «милок» в театральной среде тогда еще не прижился, ну да и что ж с того, мы — avant la lettre[52] — были «милками» все до одного. Можно, пожалуй, сказать, что нас подбодряли история и прецедент: Питер Холл, Джон Бартон, Ричард Айр, Тревор Нанн, Ник Хайтнер, Джеймс Мэйсон, Майкл Редгрейв, Дерек Джекоби, Иэн Маккеллен… список гигантов театра, которые облокачивались о стойку этого же бара и мечтали о том же, о чем и мы, был вдохновительно длинным. Но почему же я так быстро пробился в эту компанию? Был ли я и впрямь настолько талантлив? Или все прочие были еще бесталаннее? Хотел бы я это знать. Я могу припомнить множество картин, событий, серьезных переживаний, однако стоящая за ними эмоциональная память сгладилась, стала нечеткой. Был ли я честолюбивым? Да, думаю, неким потаенным образом был. Я всегда оставался слишком гордым для того, чтобы это показывать, однако жаждал войти в глуповатый микроскопический кембриджский эквивалент мира звезд. Думаю, когда капитан регбийной команды колледжа видит, как некий первокурсник выходит на поле и использует первую же возможность, чтобы совершить пробежку и передачу мяча, он сразу же понимает, может этот малый играть в регби или не может. Полагаю, что и я — при всех моих сценических недостатках (физической неловкости, чрезмерной опоре на текст, склонности предпочитать ироническую сокрушенность открытой эмоции) — показал на прослушиваниях, что обладаю по крайней мере одним достоинством: присутствие мое на сцене публика стерпит. Преодолев все препоны прошлого, я вышел из него высоким, худым, способным держаться с достоинством, обладающим раскатистым голосом студентом, умевшим производить впечатление человека и семнадцати, и тридцати семи лет. Этот студент умел «притягивать», что называется, внимание зала к себе, но умел и отступать в тень. Относительно его способности вселяться в своего персонажа, проходить вместе с ним весь его сценический жизненный путь и так далее и тому подобное я не уверен, но, по крайности, того, что он вгонит кого-то в краску стыда, от него можно было не ждать.
Впервые выйдя на сцену, я почувствовал себя попавшим домой, целиком и полностью, отчего мне стало даже трудно напоминать себе, что почти никакого актерского опыта у меня нет. В театре я любил все. Любил его достойные осмеяния стороны, мгновенно рождающийся дух товарищества, глубокую привязанность, которую испытываешь в нем к каждому, кто причастен к спектаклю, любил долгие обсуждения мотивов, которые движут персонажами, любил читки, и репетиции, и технические прогоны, любил примерять костюмы и экспериментировать с гримом. Любил нервный трепет, который испытывал, стоя за кулисами, любил почти мистическое, сверхчувственное осознание каждой микросекунды, которую проводил на сцене, ощущение точности, с которой мог в каждый данный момент сказать, на что именно направлено внимание публики, любил трепет, охватывавший меня, когда я понимал, что увлекаю за собой сотни людей, что они скользят, точно серфингисты, по приливным и отливным волнам моего голоса.
На самом деле удовольствие, которое ты получаешь на сцене, вовсе не связано с наслаждением зрительской любовью, вниманием и обожанием. Не связано оно и с властью над публикой, которую ты (как тебе кажется) обретаешь. Ты просто ощущаешь себя совершенно живым и до изумления совершенным, поскольку понимаешь: ты делаешь именно то, ради чего тебя послали на землю.
Не так давно я сопровождал в Кению нескольких родившихся на севере белых носорогов. Их перевозили из зоопарка Чешской Республики, кроме которого они ничего в жизни не видели. Безумно трогательно было смотреть, как эти животные поднимают тяжелые головы, чтобы взглянуть в огромное небо над саванной, как впитывают звуки и запахи среды обитания, к которой гены приспосабливали их в течение миллионов лет. Быстрые, неверящие всхрапы, помахивания рогами из стороны в сторону, подергивание шкур на боках — все говорило: они самым нутром своим понимали, что оказались там, где им и полагается быть. Не стану уверять вас, будто сцена — это моя саванна, однако я испытывал на ней нечто подобное тому порожденному окончательным возвращением домой приливу облегчения и счастья, который, похоже, ощутили носороги, впервые унюхавшие воздух Африки. Остается лишь пожалеть, что профессиональный «взрослый» театр не позволяет нам подниматься на такой же уровень радости и исполнения желаний. После трех, самое большее пяти представлений студенческий спектакль прекращает свое существование и ты переходишь к чему-то новому. Что я и проделывал. Опять и опять.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});