Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, чего не видят отец и сын, видит дух повествования, видит их вместе, как в кино. Редкий случай отдохновения на войне, Зайфрид три дня дома. Смотрит на сына, который размазывает краски по листу бумаги. У окна, чтобы виднее было, прислонившись к раме своей горбатой спиной, горбом, похожим на разбитый мяч, такой маленький, что взгляд на него вызывает у отца настолько тяжкую печаль, которую можно разогнать только музыкой, оперся, следовательно, Отто горбом о раму и рисует. Несколько лет уже, как он перестал расти.
— Что рисуешь? — спрашивает его отец.
Отто показывает ему непросохший еще лист.
— Дерево, украшенное грушами? — спрашивает отец.
— Нет, — сердится Отто, — разве ты не видишь? Это бомбы.
— Какие бомбы? — спрашивает отец.
— Сербские бомбы, которыми украшено Сараево. Престолонаследник не мог остаться в живых, какая-нибудь бомба все равно разнесла бы его в клочья.
Зайфрид перебирает струны цитры, ему не хочется продолжать разговор. Выбирает глубокие тона, толстые струны, совсем тихие, которые гудят так, что можно расслышать даже самый слабый звук. Потом, вдруг, сам не знает почему, резко дергает струну «ми», и она взвизгивает, словно кто-то запричитал. Отто не может этого слышать, выходит из дома и смотрит на Сараево, которое бурлит необъяснимыми событиями и военной непредсказуемостью.
Иногда он все-таки разговаривает с ним, осторожно выбирая темы. Больше всего и чаще всего об искусстве и о городе, который принадлежит и в то же время не принадлежит им. Они как бы исключены из этого города, им было бы легче, если бы они оказались в другом месте, где их никто не знает и они не знают никого.
Отто рисует, отец играет с полным отсутствием духа, как будто и он парит над Сараево. Опускает взгляд на акварели Отто, просто смотрит на них, но ему кажется, что они тоже смотрят на него.
Совсем бледные, светлые краски, совсем как облачка, не оставляющие за собой и следа, из которых не может выпасть дождь, потому что они здесь лишь для того, чтобы мягко прикрыть солнце, чтобы оно не слишком обжигало. Как эти рисунки похожи на душу его мальчика, который боится мира, света, прочих людей. Они вдруг начинают нравиться ему, становятся близкими ему, как сам этот мальчик, который никак не может подрасти, но он все же видит в нем будущего человека. Сердце его сжимается оттого, что сын останется таким, вне мира, сколько бы не собралось в Сараево подобных убогих. Одним больше, одним меньше — ничего это не меняет, в конечном счете.
Сколько было таких дней? Так мало, что каждый из них они запомнили. Отец для себя, сын — для себя.
47Отцовская записка:
«После прорыва сербско-черногорских воск в Романию в городе возникла паника, но власть запретила всякий въезд и выезд из города без пропусков. Наказания строго исполняются, все контролируется, но процветает черный рынок, торговля продуктами. Иногда, чтобы выжить, можно преступить закон. Но только в меру и очень осторожно.
Как-то раз собралась в «Персиянце» веселая компания и направилась в Пале, чтобы сразиться с сербскими отрядами. Дали им новые винтовки и боеприпасы, благословили убивать все, что движется или, по крайней мере, выглядит враждебно. Выстрелы гремят весь день, а к вечеру вижу, как одни бегут, а другие волокут израненных и окровавленных. Никто из них не показывался больше в тот день, забились по углам, месяцами я их больше не встречал в кафанах.
Когда же эти отряды опять вытеснили в Сербию и Черногорию, наступило время мести, и виселицы словно с ума сошли. Собственно говоря, грабители показали свою истинную натуру. Убивали из мести, за пищу, насиловали, просто из бесноватости. Верховодами в этом деле стали в основном пьяницы и гуляки из кафан, всех я их хорошо знал, именно те, что сбежали в тот самый день, когда их мобилизовали. Им опять выдали винтовки и патроны, опять позволили им убивать все, что движется и что выглядит враждебно».
Отец даже не подозревал, чего стоит матери выкручиваться, кормить нас двоих, потому что его в те первые два годы войны практически не бывало дома. Мы голодали, но все-таки не смертельно. Я знаю, что мама два-три раза подралась с женщинами из-за крапивы, что росла вдоль железной дороги, сразу над нашим домом. А чтобы усугубить драку, появился поезд и едва не передавил их всех. Мама вернулась вся в крови, как будто ее порвали. На правой руке кожа была содрана, от локтя до самой ладони. Она упала на острый щебень меж рельсов, а потом скатилась в кустарник под мостиком. Я боялся даже приблизиться к ней. Она мыла руку и плакала. Вода в тазу была краснее крови. Иногда я такой краской рисовал маки.
48Итак, повествование рождается в архивах, церковных и государственных книгах. Где, кто, откуда? В газетах, журналах, монографиях. Вспомнил, описал, припомнил.
Из конца в конец этой страны отправляются облавы, чтобы направить в австрийское войско молодых рекрутов и отправить их походом в соседние государства, в Сербию и Черногорию, чтобы казнить их жителей, унизить, добить. Превентивно и противозаконно, потому что зло уже выпущено из бутылки. Зло, которое наэлектризовало Европу и весь мир. До такой степени, что не может оно больше оставаться в своем убежище, и потому начало бесноваться, совсем как ангел разрушения. Кто его оттуда выпустил — это уже второй вопрос.
Упакованные в вагоны, молодые люди в форме смотрят на край, которым проезжают, распевают свои песни, вспоминают прекрасные цивильные денечки. То и дело появляется выпивка, аромат вина смешивается, совсем как дома, с духом ракии.
Выжившие вспоминают эти дни, кто-то пытается описать их. Воспоминания вращаются вокруг винтовок, сражений, живых и мертвых. Но встречаются и воспоминания о красоте, женской, девической. Встреченной и возмечтанной там, куда их судьба забросила.
Не все сойдутся в оценке событий, в большей или меньшей степени возобладает чувственность, преувеличение или, напротив, принижение. Тот, кто будет читать их воспоминания в поисках собственной темы, задумается, вспомнив о другом читателе, который тоже листал эти страницы, но воспринял их иначе. А когда во все это вмешается время, воспоминания перетасуются и переменятся, как изменяются удостоверения личности при возникновении нового государства.
История черногорского генерала Радомира Вешовича и его семьи, начало движения комитов в Черногории, рождение, перерождение и вырождение — все идет в дело. И она, словно нитка в иголку, вдевается в рассказ о Зайфриде с другой стороны, как точка, поставленная в афере, о которой рассуждают годами, но так и не находят ей разумного объяснения. Подробно ее припомнит только один человек, который мог бы стать рассказчиком, числящийся в воинских списках как «присяжный переводчик и писарь», студент из Баня-Луки, а после сельскохозяйственный инженер, известный Милорад Костич, писатель-любитель, который оставил нам свидетельство о своем «знакомстве с палачом». Наш рассказ не может и не хочет пройти мимо этих драгоценных записок, развивающих то одну, то другую версию, связывающих и разделяющих действующих лиц этого текста.
Свидетелей более чем достаточно, о черногорских комитах написаны целые книги и газетные очерки, исследователи проявили столько страсти, присущей этому народу, но дух повествования велит заглянуть в воспоминания самого Зайфрида, смертельно уставшего от беспрерывных казней. У него столько работы, он так притерпелся к ней, что больше не возит с собой цитру, ночует по дороге в самых отвратительных корчмах, пытаясь забыть во сне все то, что с ним происходит. Возвращаясь ненадолго домой, с отсутствующим видом перебирает струны старого инструмента, словно ласкает дорогую его сердцу особу, и рассматривает сыновние акварели. Все увереннее зреет в нем мысль, что Отто — Божье творение. От этой мысли ему делается легче, мир больше не кажется замершим в нерешительности на перепутье, а если оно и так, то Бог обязательно вмешается. Без Бога ничего нет, и только вера может спасти нас. Все наши несчастья от утраты веры. Никто не кается, все только хулу изрыгают.
Прочитав в кафане «Сараевский листок», Зайфрид так и не смог составить ясную картину войны, что бушует там, вне Боснии и Герцеговины, а сейчас и вне Черногории. В провинции он узнает больше, хотя разговоры о положении на фронтах строго запрещены. Об армиях, ранее воевавших, а сейчас подписавших перемирие, он ничего не знает. Черногорский князь Никола согласился на эмиграцию и приказал войскам сложить оружие. Сердар Янко Вукотич и его генералы выполнили приказ своего господаря. Узнав об этом, народ пришел в ужас. Холодный расчет для обычного черногорца — дьявольское и противоестественное явление. Бог ничего против нас не имеет, говорят они, да вот только дьявол покоя не дает. А как же иначе, говорят в Сараево, шайтан покоя не дает.
- Зуб мамонта. Летопись мертвого города - Николай Веревочкин - Современная проза
- Сын - Филипп Майер - Современная проза
- Давайте ничего не напишем - Алексей Самойлов - Современная проза
- ЯПОНИЯ БЕЗ ВРАНЬЯ исповедь в сорока одном сюжете - Юра Окамото - Современная проза
- Второй Эдем - Бен Элтон - Современная проза