Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, плохи дела… — шептались в рядах, и тем не менее страха никто не испытывал.
Рабочие были одеты по-праздничному, но лица их были угрюмы и грозны. С силой отбивали они шаг по мостовой, словно дробя тело поверженных врагов. Ни криков, ни песен — лишь оркестр играл боевой марш. Точно накалившийся в огне броневик, ожесточенно преследующий убегающего врага, демонстрация направлялась к Комариному острову.
Около четырех часов дня мы подходим к Комариному острову, соединенному с берегом коротким мостом. Справа от него завод Ганца, весь убранный флагами; слева, в гавани, небольшая флотилия судов, тоже разукрашенных красными флагами. На острове молодая листва сверкает миллиардами брильянтов — следы небольшого прошедшего в полдень дождя. Пылают красные флаги, зеленеют деревья, и газоны пестрят тысячами красок. С моста я оглядываюсь на Пешт: слева проспект Ваци с длинным частоколом фабричных труб, на правом берегу — развалины древнего римского города Аквинкума. С Дуная веет прохладный ветерок. На острове играют одновременно три оркестра, с реки доносится пение. Я останавливаюсь, очарованный этой картиной, и на мгновение забываю, что наши дела плохи, забываю о грозящей опасности… У меня в голове вертится вопрос: могли ли думать, могли ли мечтать римские рабы, строившие города для римлян, что когда-нибудь… Да, сегодня над развалинами города императора Траяна развевается колеблемое дунайским ветром красное знамя.
На зеленой лужайке — сколоченная из простых досок трибуна.
Говорить будет Пойтек. Впервые вижу я его принарядившимся. Его праздничный темно-синий костюм сшит, по всей вероятности, еще до войны и изрядно выгорел на солнце. За годы войны и революции Пойтек, видимо, не пополнел, — костюм сидит на нем мешком.
Он стоит на трибуне, словно борец, готовящийся к схватке.
— …Мы шлем наш горячей братский привет русским товарищам! Мы шлем наш горячий братский привет советской Баварии! Против всех темных сил будем мы защищать власть трудящихся. Мы должны углубить революцию, чтобы каждый солдат Красной армии знал: есть за что бороться!
— Ура!.. Ура!.. Ура!..
Бег в мешках. Лазанье по шесту. Музыка. Танцы.
— Что, оказался я прав или нет?
— В каком смысле, товарищ Фельнер?
— В каком! Все потеряно. Мы разбиты. Красная армия — банда. Грабить — на это они еще мастера, но сражаться они не желают. Короче говоря, румыны уже по эту сторону Тиссы, а чехи — на пушечный выстрел от Будапешта. Всех нас повесят, — нас, ни в чем не повинных людей, наравне с вами…
— Ну, мы еще что-нибудь да сделаем! Оружие еще в руках у рабочих.
— Не валяйте дурака. Что вы мне толкуете о рабочих — мне ли их не знать! Ради тыквы и ячменной похлебки никто не даст вспарывать брюхо.
— Пролетарская революция — это, по-вашему, только тыква и ячменная похлебка?
— На деле, к сожалению, не многим больше. Сохрани мы демократию, довольствуйся мы тем, что приобрели, мы…
Вторично за этот день я увидел в рабочих нечто для меня совершенно новое: всякий знает, что дела идут плохо, и все, тем не менее, чувствуют себя прекрасно. По мере того, как растут вечерние тени, растет и веселье. Веселая музыка вполне под стать общему настроению.
— Плевать нам на чехов! Пока что будем плясать.
— Ура!.. Ура!.. Ура!..
Вдоль берега Буды плывет монитор.
— Ура нашему монитору!..
Я ищу Пойтека, но никто не знает, где он. Останавливаюсь на лужайке, где происходят танцы. Что это? Уж не ошибся ли я? Нет, жена Пойтека, вечно плачущая и вздыхающая танцует с красноармейцем. Поодаль стоят ее дети — маленький Леучи в восторге от того, что его мать веселится. Я проталкиваюсь вперед.
— Не знаете, куда девался Даниил?
— А почему вы не танцуете?
— Я ищу Даниила.
— Он ушел в Пешт.
— Зачем?
— Его вызвал к себе Бела Кун.
Около полуночи мы, восемь коммунистов, собрались у Пойтека.
— Положение очень серьезное, — сказал Пойтек. — Красная армия не в состоянии сопротивляться, и, что хуже всего, социал-демократы собираются положить всему конец, а они — этого отрицать нельзя — в большинстве. Бела Кун с трудом настоял в правительстве на том, чтобы последнее слово о судьбах революции осталось за рабочим классом. На завтра созвано собрание металлистов. Кун и Ландлер будут убеждать рабочих взяться за оружие. А затем, — можете сколько угодно удивляться или негодовать, — главнокомандующий Бем выскажется за то, чтобы сложить оружие.
— Негодяй!
— Побаиваюсь, как бы рабочие не последовали за ним, — заметил старый Липтак.
— И, думаешь, они возвратят фабрики?
— Как знать…
— Рабочие, по-моему, возьмутся за оружие.
— Да, — твердо произнес Пойтек. — Завтра днем мы созовем конференцию всех заводских уполномоченных.
Я вышел на балкон под звездное небо. Улицы были безлюдны. Слышались лишь тяжелые шаги милиционера.
«Висельник приносит грозу» — гласит венгерская пословица.
Румыны на Тиссе и чехи под самым Будапештом воздвигают виселицы для коммунистов.
Ураган… Неистовый ветер когтистыми лапами срывает красные украшения с голов зданий, подкидывает их в вышину и, вдоволь натешившись, швыряет их в уличную пыль, — но, минуту спустя, они уже снова носятся высоко над домами.
Фью-ху-ху-ху-ху…
Леса строящегося дома обрушиваются, похоронив под своими обломками четверых рабочих.
С фронтона народного театра срывается кусок мраморной ноги греческой богини и падает на голову проходящей женщине.
— Помните, в день объявления войны была такая же гроза…
— Нет, это было в день вручения ультиматума Сербии.
— Вы правы — это был день ультиматума. Ветер в тот день с корнем вырывал деревья.
— Румыны в два дня дойдут до Пешта.
— Чехи будут раньше.
— Национальные венгерские войска идут вместе с румынами.
— Дай-то бог!
Стало быть, всего каких-нибудь два дня, и мы…
В рабочий дом мы явились все вместе. Было всего пять часов дня, но так как небо покрывали свинцовые тучи, то низкий, ободранный и грязный зал был погружен в полумрак.
«Большим» зал был только по имени — на деле же он таковым не был. После нашей победы мы здесь собрались впервые.
— На сегодня этого зала хватит, — сказал Пойтек. — Сегодня все равно явятся одни только уполномоченные.
— Да и те не в полном, вероятно, составе, — заявил Фельнер. — Люди не посходили еще с ума, чтобы являться в такую непогоду, — особенно, когда их к этому не принуждают…
Он кисло улыбнулся и повторил: «в такую непогоду», чтобы каждому было понятно: Фельнер имеет в виду отнюдь не свинцовые тучи и резкий ветер.
— Уж если сегодня не соберутся…
— Вы еще очень молоды, товарищ Ковач, и многое видите не в надлежащем свете. Лет двадцать тому назад и я был не лучше вас, но с того времени я кое-чему научился.
К шести часам народ собрался. Пришли не все те, кто должны были явиться, но все же нас набралось достаточно: к тому моменту, когда Фельнер объявляет заседание открытым, в зале находится не меньше ста человек.
Все чувствуют себя усталыми после вчерашнего празднества, после сегодняшней работы, все подавлены этой духотой и главным образом общей растерянностью. Тихо перешептываются, точно поверяя друг другу страшные тайны.
— Бем утверждает…
— Да, но Бела Кун…
— Рабочие дружины…
— Металлисты…
— Румыны…
— Тибор Самуэли…
Говорит Фельнер. Сегодня он тоже утомлен, его голос звучит вяло и хрипло. Но зато он очень революционно настроен. Он часто упоминает Маркса и Ленина. О мировой революции он тоже не забывает.
Несколько робких одобрительных возгласов.
Фельнер ведет к намеченной цели:
— Исторические дни… Ответственность перед историей… Румыны, чехи… Банкротство Красной армии… Мир или смерть… Мир, мир… Цена мира — демократия. Демократия, Демократия… Правительство, опирающееся на профсоюзы… Мир, мир, Революционные традиции рабочего движения в Венгрии. Пацифизм… Мир… Хлеб… Благожелательство Антанты…
Молчание. Здесь свыше ста человек, но в зале такая тишина, словно нет здесь ни единого живого существа. Сто рабочих. Большинство сидит, опустив головы, как бы стыдясь чего-то. Когда они поднимают глаза, в них читается стыд и ужас.
Стыд и ужас…
— Антанта… Антанта…
Когда замирают последние слова Фельнера, меня тоже охватывают угрызения совести: мы не сделали всего, что нужно. Нет, нет!
Стыд! Стыд! Непреодолимый ужас сжимает мне горло — за спиной я впервые слышу слова «белый террор»!
— Слово принадлежит товарищу Пойтеку.
Пойтек бледен. Несколько минут он безмолвно стоит на трибуне. Дважды вытирает он носовым платком сухой лоб и продолжает стоять задумавшись.