Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик стариком, но взгляд у него цепкий.
— Вы ли это, Елизавета Григорьевна? — с холодной усмешкой спросил он. — В прошлый раз вы стонали, что Око — память фамильная, а внутри шла борьба между жадностью и глупой гордостью.
— А сейчас я хочу узнать, почему вы так жаждете заполучить вещь, цена которой раза в три меньше.
— В три? Не слушайте никого, или вы ее уже оценили? Тут одна работа сколько стоит, — брезгливо отмахнулся от несуществующего оценщика Павел Юрьевич, но тут же насторожился: — Или вам больше тридцати дали? Кто такой?
Что-то мне это напоминало. Внезапный нездоровый блеск в глазах, выражение лица, словно нанесли обиду, где-то обеспокоенность. Где я подобное видела? И довольно часто. Но память подкидывала фанаток, удивлявших меня своей зацикленностью на тех, кто для меня — да и для себя самих — был только источником неплохого дохода.
— Так кто? Сугубов? Князь Вертинский? — продолжал допрашивать меня Павел Юрьевич. — Ах, гниды! — Ого, чем эти незнакомые мне господа так зацепили этого барина, что он не удержался от брани в присутствии барышни и дворянки? — Подколодные змеи! Это же они не вам, это мне… Ах, подлые!
Я заволновалась и обернулась к Луке, который покорно подпирал дверной косяк. Староста равнодушно покачал головой, хотя я уже хотела ему крикнуть — помощь зови, барина сейчас удар хватит! Я дернулась в кресле, обеспокоенно уставилась на Павла Юрьевича. Пять стадий принятия неизбежного сейчас проходил и он, и наступила стадия торга.
— Тридцать две. Нет, тридцать пять. Вот прямо сейчас. Давайте.
Руки его прыгали, а правую он требовательно протянул ко мне. Я сосредоточилась сначала на руке, затем перевела взгляд на единственную вещь на столе — чернильницу из слоновой кости. Может, здесь не водились никакие слоны, но материал был похожий. Старая, очень старая вещь, немного грубая, как мне показалось, работа, но что-то в ней было.
— А, заметили? — И настроение у старика скакало, как у юнца, но если в молодости власть у гормонов, то в старости — у маразма? В этом мире уже существует понятие недееспособности или я могу рассчитывать на заключение сделки? — Купил-таки у корнета Баранова. Не хотел продавать, но как графу проигрался — сам спозаранку приехал. Семь тысяч я за нее отдал.
Семь тысяч за… Боже мой! Я прозрела в одно мгновение. Передо мной сидел не просто удачливый и богатый помещик, но и коллекционер. Человек, одержимый страстью собрать все, что ему кажется — или и есть — ценным.
А что ценного есть у меня? Кроме Ока? Просто потому, что если я ошибаюсь, если чернильница — для отвода глаз и цель Павла Юрьевича исключительно Око, я могу проиграть, и существенно. Тридцать пять тысяч манили, но я держала себя в руках. Тридцать пять тысяч меня не спасут, их надолго не хватит. Вранье: спасут, но — знала бы я это «но»?
Чем еще я могу приманить Павла Юрьевича или как минимум заставить смотреть на меня не как на экзальтированную барышню, а как на возможного партнера? С коллекционерами, как со всякими одержимыми, дело иметь не стоит, но насколько он одержим?
— Вы помните портреты семьи Нелидовых? — как можно более небрежно спросила я, внимательно следя за лицом моего собеседника. И сперва ничто в нем не дрогнуло. — Там есть весьма любопытные… экспонаты.
— Да, знаю, — отмахнулся Павел Юрьевич и сразу как-то обмяк. — Прошка, Прохор Авдеев, говорят, его мазня в столичном императорском музее висит. — Губы его слиплись в нитку. — Но портретист из него неважный.
Зато из меня вышел бы отличный игрок в покер, если бы я признавала карточные игры, но мне даже пасьянсы на компьютере казались скучнейшим времяпрепровождением. И несмотря на то, что мне было интересно, безумно интересно, кто был этот Прохор Авдеев, когда он жил, что написал, в какие руки попали его картины и, главное, почему, раз он простой крепостной, я все еще сидела, изображая из себя человека, на которого все разговоры об искусстве наводят дикую тоску.
— Я много за его портреты и не прошу, — поморщилась я. — Тысячах на десяти за штуку, полагаю, договоримся. Мое имение ждут перемены, что ни для кого не тайна, но картины бы хотелось доверить истинному ценителю.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Десять?.. — Павел Юрьевич едва не поперхнулся. Я слишком завысила стоимость? Не критично, я глупая барышня, начнем не менее глупый торг. — Полно, матушка, какие десять тысяч за мазню этого мужика?
— Купец… не помню фамилии, — продолжала я, — предлагал двенадцать. Не за каждый портрет, конечно, но все же. В городе он пробудет еще пару дней, ждет какого-то решения от банка, и так как завтра хотелось бы дать ему определенный ответ…
— Двенадцать! — проворчал Павел Юрьевич, покрываясь пятнами. — Купец! И не стыдно вам, Елизавета Григорьевна, вести дела с купчинами? Он как пить даст перепродаст картины.
— Даже если? — безразлично спросила я и притворилась, что разговор затянулся и я намерена подняться. — Что же, ежели так, простите, что побеспокоила в столь раннее время.
Я встала, но Павел Юрьевич немедленно замахал на меня руками.
— Сядьте, сядьте! Преблагой вас, вестимо, разума лишил, вы вправду собираетесь продать фамильные ценности торгашу, деревенщине?
— Вы сами не первый раз предлагаете продать вам Око, — я очень натурально изобразила удивление и села. — Что оно, раз не фамильная ценность?
В чем отличие? Драгоценность и портреты, первая пока стоит больше, и я допускала, что Прошка лет через двести будет цениться как Сезанн, но… не сейчас? Не изобретение ли это сытой мирной жизни — ценность предметов искусства? Еще более сомнительное вложение средств, чем дутые акции.
— Но портреты?.. — хлюпая от возмущения, выдавил Павел Юрьевич. — Вы что же, приехали ко мне, чтобы предложить мне купить портреты ваших предков? Пусть даже их Прошка писал, но…
Павел Юрьевич с открытым ртом откинулся на спинку, явив мне под распахнувшимся халатом нечто вроде ночной рубахи и седую волосатую грудь. И, значит, сидеть перед дамой в неглиже — в порядке вещей, а продать скверные копии давно покойных людей — приравнено к кощунству? Или я не так его поняла? Все дело в том, что я должна с пиететом молиться на нарисованные кем-то лица и даже не помышлять обратить их в деньги?
— Моя воля как барыни — поделиться прекрасным творением художника… нашего человека, — я дернула плечом: переборщила? Или, что более вероятно: эта сфера от меня настолько далека, что я способна лишь выдавать клише, как негодная журналистка интернет-газетенки с аудиторией пять человек. — Неважно, кто на портретах изображен и кто согласен их купить у меня — купец ли, граф ли, кто в моем доме видит их, кроме мышей и крестьян? Не изволите, я дам купцу…
— Премудрейший! Пошто ты не вложишь ум в головы дщерей своих! — воскликнул Павел Юрьевич.
— …Согласие. Еще раз прошу простить, что потревожила вас.
Если эти портреты представляют какую-то ценность, то я ни черта не понимаю в искусстве. Но я действительно ничего не понимаю в искусстве. Мазню, продукт маркетинга, я тоже не понимала, но могла оценить усилия специалистов по пиару и искусствоведов. В картинах, которыми были увешаны стены моего дома, на мой взгляд особенного не было ничего. Если бы хоть один портрет был прижизненным и единственным какого-то важного, заслуженного вельможи, но чтобы крепостной художник-самоучка так ценился — казалось странным. Или дело было в том, что одна из написанных им картин прославилась где-то в закутке столичной галереи, и заполучить остальные портреты стало уже определенным вложением в чувство собственной важности?
А было ли в современном мне маркетинге что-то новое или все опробовано веками?
Какая мне разница, подумала я, не спеша, с достоинством подходя к двери. Павел Юрьевич за моей спиной изображал приступ всеми доступными средствами.
— Елизавета… ох, Григорьевна! Не щадите вы старика! — взвыл он трубным гласом. — Десять тысяч грошей не дам. Десять не дам за один портрет. Всего Прошку мне отдадите?
Я не спеша обернулась, старательно скрыв торжество, и слегка наклонила голову.