И верно, только выехал он на шоссе, как пошли мелькать верстовые столбики, и гудит встречный ветер, и медленно разворачиваются вдали горы, подернутые вечерней лиловатой дымкой.
— Что у вас там делается в столицах? — спрашивает Штейнберг. — Говорят, строгости какие-то пошли?
— За дисциплину боремся.
— Давно пора. А как боретесь?
— По-всякому. В магазины и в кино, на дневные сеансы, и даже в баню входят какие-то проверяльщики, спрашивают у людей, почему они не на работе.
— И что же — тащат в кутузку?
— Никуда не тащат. Осторожно! Ты чуть не задавил овцу.
— Это была коза, а не овца.
— Нет, овца. Вернее, баран.
— Вот ты, кажется, биологию преподаешь? А не можешь козу отличить от барана.
Галя на заднем сиденье заливается, слушая их трепотню. И верно, они — как двое мальчишек, дразнящих друг друга.
Несется красный «Запорожец» по шоссе среди вечереющих полей. А горы надвигаются с грозной неизбежностью, и вдруг за очередным поворотом впереди вспыхивает над хребтом двуглавая снежная шапка. Она будто висит сама по себе высоко в темно-синем небе.
— Ох! — вырывается у Круглова. — Эльбрус! Красотища какая…
И утро прекрасное, напоенное свежестью, сильным запахом трав, звонкой ясностью красок, незамутненных городским смогом. Зубцы гор позолочены солнцем. Оно еще не встало, оно еще только набирается сил, чтобы выплыть из-за хребта, но предвещает свое появление, нет, явление нарастающей лавиной света.
Штейнберг не дал Круглову проспать этот торжественный акт природы — растолкал Георгия Петровича, безжалостно заставил подняться, повел на окраину Гаджинки, через мостик над быстрым потоком, в долину, на зеленые холмы.
Теперь они идут по колено в травах навстречу солнцу, ослепительно взошедшему, затопившему киноварью и золотом горную седловину.
— Да-а, — выдыхает Круглов, остановившись. — Здорово! И ты каждый день начинаешь вот так?
— Стараюсь, — говорит Штейнберг. Он в соломенной шляпе с растрепанными полями, в темных очках. Стоит, опираясь на сучковатую палку.
— Ишь солнцепоклонник. А в горы все еще ходишь?
— Из горноспасательной службы я ушел. Мне уже семьдесят, к твоему сведению.
— Да, — говорит Круглов, помолчав немного. — Два зажившихся на свете старика. И сколько это будет продолжаться, как думаешь?
— Об этом думать не надо. Ну, полюбовался восходом? Пошли обратно. Вера уже варит нам овес.
Они идут, не торопясь, к поселку.
— Не могу не думать об этом, — продолжает свою мысль Круглов. — Послушай, имею сделать заявление…
— Как говорят в Одессе, — вставляет Штейнберг.
— Шутки в сторону, Ленечка. То, что мы с тобой сделали, имеет значение эпохального открытия. Стабилизировать организм в пору его расцвета, на долгие десятилетия затормозить старение…
— Чтобы в один прекрасный момент рассыпаться в прах, как та высокогорная химера.
— Этот момент, возможно, и наступит, мы ведь точно не знаем… Но разве не компенсирует, не перекрывает его с лихвой долгая полнокровная жизнь без старческих немощей, без кряхтений, без слабости, которая валит человека на попечение родственников, если таковые есть, и хорошо еще, если готовы нести обузу?
— Да, конечно, но не приходило ли тебе в голову…
— Погоди, я доскажу. Открытие огромное. И оно подтверждено нашим с тобой опытом. Ты в свои семьдесят крепок, как… ну, как эта твоя палка. Я тоже не жалуюсь. Физически мы в хорошей форме. Многолетний результат налицо, и мы обязаны отдать наше открытие людям, так? Это оказалось трудно. Нам не поверили, нас разгромили братья-ученые. Нашу статью забодали завистники, ненавистники. Но кому легко давалось новое знание?
— Луи де Бройль, — замечает Штейнберг, — очень верно сказал: «Каждый успех нашего знания рождает больше проблем, чем решает их».
— Леня, мне нужен твой совет. Ты помнишь Змия? Ага, помнишь. Он теперь завлаб в рогачевском институте. Так вот Змий зовет меня на работу в свою лабораторию. Младшим научным. Но это — плевать. У них тема — внутриклеточная сигнализация. Помнишь, мы попутно касались…
— Понятно. Ну что ж, пойди к Змию. Может, выбьешься в старшие научные.
Круглов останавливается, заступив дорогу Штейнбергу и вперив в него сердитый взгляд.
— Слушай, Штейнберг, ты способен понять, что разговор идет серьезный?
— Ладно. Продолжай. Только сойди с тропинки.
Двинулись дальше, и двинулись перед ними их длинные тени по травам. А в травах весело, трудолюбиво стрекочут кузнечики.
— Так вот. У него в лаборатории приличное оборудование, виварий, есть приборы, которых я и не знаю. В общем, как раз то, что нужно, чтобы закончить наше исследование. Завершить работу надо, Леня.
— Может, и надо. Но — без меня.
— Я не зову тебя в лабораторию. Знаю, тебя невозможно отодрать от гор. Но давай обдумаем, разработаем методику. И кстати, нужен вероник. У меня не осталось ни капли.
— Дам тебе весь вероник, какой есть. Две бутылки. А за кустарником химеры больше не полезу. Это высоко очень, за Науром, траверс трудный.
— Только в одном месте эта химера растет?
— Больше нигде не встречал.
— Ну хорошо… То есть, наоборот, плохо. Двух бутылок ненадолго хватит для работы с обезьянами… Да и нам с тобой тоже ведь нужен вероник для подзарядки.
— Нет. — Штейнберг, идя по мосту, легонько постукивает палкой по перилам. — Мне больше не нужен.
— Что ты хочешь сказать? — смотрит на него Круглов.
— Хочу сказать, что вышел из игры.
— Ты не можешь выйти из игры, пока жив.
Теперь Штейнберг останавливается. Они стоят на мостике, под ними шумит, прыгает по камням бурливая речка.
— Дорогой мой Юра, ты все правильно сказал, да я сам так думал, когда мы шли к открытию…
— Шли и пришли.
— Наше открытие надо закрыть.
— Повтори, пожалуйста, — мягко, даже вкрадчиво просит Круглов.
— Ты не ослышался. Мы не имели права вмешиваться в природу человека.
— Этика не позволяет вмешательство во вред человеку. Но мы не генной инженерией занимаемся, мы не лепим из разных генов злобные химеры. Наше открытие — во благо человеку.
— Нет, Юра. Непозволительно любое вмешательство. Нельзя переделывать то, что создано природой.
— Скажи еще: Господом Богом.
— А хотя бы и так.
— Если б человечество придерживалось этой догмы, мы бы с тобой жили в пещере, носили звериные шкуры и бегали с длинным копьем за антилопой.
— Ну почему же? Я ведь не отрицаю естественный ход развития вида гомо сапиенс. Зачем-то человек понадобился природе, или Господу Богу, и он появился, и, пока он не нарушал законов природы, не тщился ее переделать, все было в относительном порядке. Хотя, конечно, с ростом технологической цивилизации становилось все меньше гармонии. Но в двадцатом веке человек стал к природе в резко враждебные отношения. Как будто у него есть выбор сред обитания и ему безнаказанно сойдет губительная деятельность. Опустошаются леса, химией и нечистотами травятся реки, в океаны выливаются целые озера нефти…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});