более по привычке, держится самоуверенно, но как бы в целях самозащиты. Прошли века с тех пор как закрылся «Новый сатирикон». Существует ли Радаков, хотя грузная его фигура занимает весьма заметное место на Невском проспекте? Доклад о выполненных и невыполненных поручениях Корней Иванович выслушивает спокойно, серые глаза его сохраняют загадочное выражение. Но, увидев резолюцию фининспектора, он вскакивает и кланяется мне в пояс, и восклицает своим особенным тенором, что я не секретарь, а благодетель.
Существую ли я? В те дни я и в самом деле как бы не существовал. Театр, в котором я работал, закрылся. К литературе подступал я осторожно, с поклонами, заискивающими улыбочками, на цыпочках. Я дружил в те времена с Колей Чуковским и все выспрашивал, как он думает, — выйдет ли из меня писатель?
Коля отвечал уклончиво.
Однажды он сказал так:
— Кто тебя знает! Писателя все время тянет писать. Посмотри на отца: он все время пишет, записывает все. А ты?
Я не осмеливался делать это. Но Корней Иванович и в самом деле записывал все.
У него была толстая переплетенная тетрадь черного цвета по имени «Чукоккала», которой Корней Иванович очень дорожил. И не без основания. Там, на ее листах формата обыкновенной тетрадки, красовались автографы Блока, Сологуба, Сергея Городецкого, Куприна, Горького, рисунки Репина. Все современники Чуковского так или иначе участвовали в «Чукоккале». По закону собраний такого рода, чем менее известен был автор, тем более интересны были его записи. Во всяком случае, ощущалось старание. Но, так или иначе, тетради этой не было цены. Однажды Корней Иванович доверил ее мне. Лева Лунц уезжал. Были устроены проводы, и Корней Иванович поручил мне собрать в «Чукоккалу» автографы присутствующих.
Проводы оказались настолько веселыми, что я не рискнул выполнить поручение.
На другой день после проводов я у Чуковского не был. Он сказал, что я не буду нужен. А вечером того же дня пришел ко мне Коля и сообщил, что папа очень беспокоится за судьбу альбома.
Я принес «Чукоккалу» утром, к восьми часам, но Корнея Ивановича уже не застал. Он умчался по своим делам, а может быть, размахивая руками, словно утопающий, шагал огромными шагами вокруг квартала. Я сел за стол и принялся ждать.
И тут убедился, что и в самом деле Корней Иванович записывает все. На промокательной бумаге стола, на нескольких листиках блокнота, на обложке тетради стояли слова: «Шварц — где „Чукоккала“!!!» Первое движение, первое выражение чувства для него была потребность записать. «Где „Чукоккала“? Пропала „Чукоккала“!» — вопияли на столе со всех сторон взятые в квадратные и овальные рамки слова. «Где „Чукоккала“? О, моя „Чукоккала“!»
Корней Иванович в те дни неустанно горевал о дневниках своих. Он вел их всю жизнь, и вот остались они на даче в Финляндии.
Полагаю, что дневники его и в самом деле будут кладом для историка литературы. Придется ему долго разбираться в той смеси, сети, клубке правдивости, точнее — искренности, и лжи, но лжи от всего сердца.
Я при тогдашней любви ко всему, что связано с литературой, наслаждался всеми рассказами Корнея Ивановича, даже в недостоверности их угадывая долю правды, внося поправки в его обвинения, смягчая приговоры, по большей части смертные. Однажды Коля пожаловался:
— Папа наговорил о таком-то, что он и негодяй, и тупица и готовый на все разбойник. А я познакомился с ним и вижу — человек как человек.
И я учитывал эту особенность рассказчика.
Однако в самые черные дни его даже я несколько омрачался, наслушавшись обвинительных актов против товарищей Корнея Ивановича по работе. Если верить ему, то они прежде всего делились, страшно повторить, — на сифилитиков и импотентов. Благополучных судеб в этой области мужской жизни Корней Иванович, казалось, не наблюдал. Соответственно определял он их судьбы и в остальных разделах человеческих отношений.
Вот несколько наиболее добродушных его рассказов.
Корней Иванович, стоя у книжной полки, открывает книжку, и вдруг я слышу теноровый его хохот. Широким движением длинной своей руки подзывает он меня и показывает.
К какой-то книге Мережковского приложен портрет: писатель сидит в кресле у себя в кабинете. Вправо от него на стене большое распятие, и непосредственно под крестом, касаясь его подножия, чернеет кнопка электрического звонка.
— Весь Митя в этом! — восклицает Корней Иванович с нарочито громким и насмешливым смехом.
Но вот смех обрывается, и Корней Иванович темнеет, прищурив один глаз.
И я слышу жалобы, правдивость которых не вызывает у меня ни малейших подозрений.
Мережковские приготовились бежать из Советского Союза и тщательно скрывали это от друзей. В течение двух недель ходили они по издательствам, заключали договоры и получали гонорары. В советских условиях были они робки, все обращались за помощью к Корнею Ивановичу, и он выколачивал для них наличные деньги у самых упрямых хозяйственников.
И ни слова не сказали они Корнею Ивановичу о планах побега. А ведь считались друзьями, да что там считались — были, были настоящими друзьями. И Чуковский показывает искреннее и трогательное стихотворение Гиппиус об одиночестве, в котором очутилась она.
Только одно и есть у нее утешение — приход «седого мальчика с душою нежной».
Вот как она писала. А потом удрала за границу, ни слова не сказав о своих планах друзьям. Ни намека! И там стала обливать нас, оставшихся, грязью. Ругалась как торговка. Вся Зинаида Гиппиус в этом. Вся!
Однажды Брюсов сказал Корнею Ивановичу, что сегодня ему исполнилось сорок лет. А тот ему ответил:
— Пушкин в эти годы уже и умереть успел!
У Корнея Ивановича, как у великих фехтовальщиков, была разработана своя система удара. Фраза начиналась с похвалы и кончалась выпадом.
Он сказал однажды Короленко:
— Владимир Галактионович, как хорош у вас слесарь в рассказе «На богомолье», сразу видно, что он так и списан с натуры.
И Короленко ответил спокойно:
— Еще бы не с натуры: ведь это Ангел Иванович Богданович!
Ответ этот привел Корнея Ивановича в восхищение.
Это был один из немногих случаев, когда Корней Иванович отдавал писателю должное. При оказиях подобного рода он отводил душу, ругая певучим тенором своим других прозаиков.
Пусть попробует так поступить такой-то с его лимфатическим благородством или такой-то с его куриной грудкой. Взять редактора толстого марксистского журнала Ангела Ивановича, которого наборщики прозвали Черт Иванович, и перенести его совсем в другую среду, где характер его вырисовался выразительнее и отчетливее. Пусть попробует так сделать такой-то с его жидким семенем! Он и с натуры писать не может своими хилыми пальчиками.
Расстались мы с Чуковским летом 23-го года,