части, в поток любовной речи – и снежный пейзаж за пределами МКАД растет в ней, как нерожденная и непобедимая армия.
Плащаница
Все движения внутри ее горла происходили вне речи, уже несколько недель. Она ощупывала нёбо языком, словно искала нечто осязаемое – причину своей боли. Будто сама боль могла стать выпуклой, или бактерии, ее породившие, но она чувствовала сквозь боль только гладкую слизистую, затянутую налетом. Но ей было важно наличие какого-нибудь свидетельства, подтверждающего непрерывность ее страданий, будто бы это свидетельство добавило акту ее угасания подобие участия. Боль снова заволакивала пространство ее горла, и израненный, деформированный приближением весны пейзаж застывал в ее глазах. На мгновение, пока ангина выворачивала мягкие ткани внутри ее гортани и снова отступала. Она повернула голову набок и стала смотреть на крошечную репродукцию Дега. На ней предполагаемая балерина тянулась к тусклому свету, идущему в балетный класс, словно из глубин неба. Балерина выгибала все свое истощенное, жалкое тело с выступающими ребрами, и на мгновение она показалась ей сморщенной, как яблоко, которое оставили, забыли в темноте. И она почувствовала у себя во рту кислый, разлагающийся вкус. И балерина предстала для нее объектом, лишенным конечностей. Существом, полностью стертым стремлением. И она снова стала думать о теле в огне. О теле в стенах крематория. О том, как огонь начинает глотать его с ног, и оно, тело, возможно, поет в последний раз. И ей захотелось быть этим телом, или, вернее, даже не им, а его песней. Она представила, как огонь впивается в ее ступни и движется дальше, ликвидируя ее, обращая ее в новое вещество, в пепел. О том, что тело могло бы говорить и петь, пока огонь глотает его, она непрерывно думала последние месяцы, после смерти мужа. Его кремировали. С тех пор ее мысли об исчезновении в огне стали навязчивыми. Она постоянно думала, как откроются двери здания из красного кирпича, разомкнется железо и огонь примет ее в свой ало-желтый рот. Постепенно посреди этих мыслей воздух начал исчезать, покидать ее легкие. И она вспомнила пространство сна, который ей приснился в двенадцать лет. Пространство абсолютного удушья, похожее на газовую камеру или баню в южном городе. Пространство, где она как будто родилась. Где стыд создал ее. Воздух исчезает, и вот ей двенадцать лет, и ее колени дрожат, и мурашки охватывают, облипают ее тело, словно липкая пленка. Она бежит по подземному переходу, и за ней гонятся трое мужчин. И она подумала о солнце, вспоминая этот сон как пространство, лишенное воздуха. О том, как оно, солнце, разворачивает ее по частям, словно человека, лишенного кожи. Как снимают бинт со свежей раны, истонченной, переполненной бледной кровью и сукровицей. Во сне преследование быстро теряет свой смысл, ее дыхание сбивается, превращается в стенограмму ужаса. И вот она падает, не спотыкаясь. Ложится на холодную плитку подземного перехода и едва дышит, перед ними, тремя огромными мужчинами. Один из них снимает майку, и она видит его пухлое, потное, волосатое тело. Два других стягивают с нее брюки и задирают кофту на ней, трогают ее грудь. Они смеются и еще мгновение не снимают с нее трусов. И ей кажется, что все еще может обойтись шуткой. Она чувствует влагу между своих ног как теплую, нестерпимую боль. А воздух перехода кажется ей воздухом жаровни. И вот наконец они все трое оказываются возле ее ног одновременно и стягивают с нее трусы. Один из них проводит пальцем между ее ног и говорит, смеясь: «Как туго, до чего туго». И она неловко смеется в ответ и чувствует, как исчезает в лаве. Уходит ее голос, легкие, суставы. Ее больше нет. Есть только то, что происходит, и она смотрит на это. Откуда-то в их руках оказывается миска с водой, они макают в нее белую тряпку и омывают ее тело, смеясь. И лава, огненная лава выгрызает ее лобок, когда они раздвигают ее половые губы. Выгрызает влагалище и позвоночник. Лава дотягивается до матки, словно узкий длинный язык дракона, и это слово «туго, как туго» звучит в ее ушах. Когда она уже перестает дышать, исчезает, взрывается в сером, гноящемся воздухе, которому нет предела. И при этом остается живой. Тогда она просыпается и видит, что матрас под ней пропитан теплой, тяжелой жидкостью, похожей на сгущенку или белок. И она прикладывает руку к губам, и звук, переходящий в крик, умирает в ней. И тянется потом внутри нее несколько мучительных, радиоактивных дней. И она привыкает подавлять свой крик, как затравленный в детском саду ребенок. Постоянная мысль быть услышанной, застигнутой даже посреди насилия, творящегося над ней, превращает ее в объект, почти лишенный голоса. И как ей самой начинает казаться, права на голос, оттого, что это насилие – единственное, что волнует ее. Но ее тело, вопреки ее связкам и речи, впервые обретает такой властный и требовательный голос. Голос значительно больше ее утраченного голоса и ее самой. С тех пор все ее мысли, мысли, которые она запрещает себе, имеют четкую связь с насилием. И вскоре ей начинает казаться, что, только став жертвой насилия, можно отменить себя. И при этом стать единым целым с другими жертвами. Встать на их сторону, оправдать себя аналогичным опытом. Ей хотелось стать телом общей травмы. Телом, всегда выставленным на всеобщее обозрение. И здесь ее эксгибиционизм наконец находил выход. Она снова и снова в своих мыслях превращалась в открытую на хирургическом столе рану. В тело в крови. В плащаницу. И каждый раз, когда она кончала, все заканчивалось и начиналось мыслями об этом, выставленном на всеобщее обозрение теле. Теле, едином с телом рабов, военнопленных, узников концлагерей. Едином с телами всех жертв. Теле, мутировавшем в плащаницу. В тонкую ткань со следами крови, выцветшей от времени.
Только когда она выросла, всего один раз ей приснился сон о желании, в котором над ней не совершалось насилия. В нем она была защищена старостью и деньгами. Она восседала в плетеном кресле на балконе с видом на море, на его черную глянцевую жирную поверхность. А в ногах у нее сидела совсем юная светловолосая девушка. И она гладила лоб этой девушки, чувствуя ее совершенную, прохладную кожу. И она хотела обладать этой девушкой, быть ею. Едва ли не снять с нее эту совершенную кожу, чтобы скрыться в ней. Исчезнуть в ней навсегда. Ей хотелось присвоить ее себе, чтобы ласкать и целовать эти золотые, прохладные