1 См. примечание в конце книги.
Сейчас для большинства из нас многие из приведенных выше имен почти ни о чем не говорят. Сочиненная, далекая от объективности история, бывшая долгое время в ходу, оставила в нашей памяти Троцкого и Каменева, Зиновьева и Свердлова, Урицкого и Володарского, Лозовского и Рывкина, Ярославского и Скворцова-Степанова и т.д., и т.д. Тут волей-неволей может возникнуть впечатление о каком-то продуманном, тщательно организованном, руководимом из единого центра дьвольском замысле...
Разумеется, вершинной точкой сооружаемой ныне пирамиды из обличений и разоблачений оказывается приговор, выносимый Марксу и марксизму: это его план, его утопия виновата в принесенных Россией жертвах. Он, Маркс, и его марксизм:.. И так ли уж важно, что Маркс имел в виду социализм, идущий на смену не полуфеодальному, едва-едва нарабатывающему капиталистическую мускулатуру государству, а капитализму, который успел пережить свою зрелость и одряхлеть, исчерпать себя; так ли уж важно, что он ориентировался на развитый, сильный, организованный пролетариат; так ли важно, что до сих пор остаются открытыми вопросы: в самом ли деле утверждал он необходимость пролетарской диктатуры, и если да, то что понимал под нею, и т.д. Тут многое спорно. Бесспорно другое: Ленин и российские большевики считали себя истинными марксистами и пришли к идее диктатуры, но Карл Каутский, Эдуард Бернштейн, Рудольф Гильфердинг и другие деятели Второго Интернационала, тоже считая себя истинными последователями Маркса, были противниками пролетарской диктатуры. Социалисты Леон Блюм, Жорж Мандель, Бруно Крайский, Пьетро Ненни, Франсуа Миттеран, многочисленные партии Социнтерна также не разделяли — или не разделяют в настоящее время — догматов, считавшихся у нас единственно верными. Хочешь — не хочешь, приходится признать, что среди активных деятелей Второго Интернационала и в прошлом, и ныне довольно много евреев. Но... Пирамида требует стройности, ее основатель — еврей Маркс, он и его последователи накинули на шею России удавку — Октябрьскую резолюцию, пролетарскую диктатуру, убили царя, разрушили церковь, Сталин был всего лишь покорным их учеником, что с него взять... Как-никак — евреем он не был, хотя бы за это можно иные вины ему скостить...
Так создается, конструируется, разрабатывается версия, отличающаяся простотой и доступностью, а кроме того имеющая то преимущество, что задевает впрямую минимальное количество людей: всего-то какие-нибудь 0,69 процентов населения нашей страны. Им, 0,69%, выносится обвинительный приговор, который служит одновременно оправданием для остальных 99,31%... Не потому ль столь охотно прощается этой версии то малое обстоятельство, которое не простили бы любой другой: полнейшее пренебрежение истиной?..
44В конце января собралась редколлегия.
Как всегда, проходила она в кабинете главного редактора. Как всегда, вначале главный редактор изложил суть проделанной за последние месяцы работы, очертил план на будущее — все это выглядело весьма дельно и респектабельно. Затем стали высказываться члены редколлегии, и высказывались также весьма дельно и респектабельно, то есть тщательно дозируя плюсы и минусы — так, чтобы положительное сальдо складывалось в пользу журнала. Короче, господствовал дух общего взаимопонимания и взаимной приязни, характерных для такого рода совещаний. Помимо членов редколлегии, не состоящих в штате редакции, присутствовали почти все работники журнала.
Когда с главными вопросами было покончено, Толмачев сказал:
— Поступило письмо от Герта Юрия Михайловича...
Он читал текст — быстро, скороговоркой, без всякого выражения на лице и в голосе — подчеркнуто беспристрастно, точнее — бесстрастно. Тишина в кабинете была полнейшая. Но ощущалось в ней осуждение, даже какая-то благочестивая оскорбленность. Толмачев еще не кончил, еще никто не произнес ни слова, а я уже чувствовал себя так, будто совершил такое неприличие, о котором и говорить порядочным людям неловко, не то чтобы всерьез порицать. Достаточно просто пожать плечами, поморщиться — и продолжать заниматься важными, достойными делами.
Одно меня радовало в тот момент — что бог надоумил меня прямо, открыто, ясными словами определить свою точку зрения на бумаге, исключив тем возможность ее перевирать и домысливать...
Впрочем, не бог, а некоторый опыт меня этому научил. Много лет назад, году в 1968, Иван Петрович рассказал, как к нему явился тогдашний секретарь Союза писателей Моргун и принялся выговаривать за то, что он, Шухов, собрал у себя в журнале "жидовское кодло".
В то время в редакции "жидовское кодло" представлял я в единственном числе. История с Ландау была еще впереди, меня забавляла странная логика, по которой неугодного властям Солженицына преображали в еврея Солженицера, Сахарова — в Цукермана, что же до моих друзей Николая Ровенского и Алексея Белянинова, то первого "руководящие круги" в Алма-Ате, несмотря на стопроцентную славянскую внешность, считали замаскировавшимся евреем Ровинским, второго — тоже евреем — из-за еврейки-жены... Она, эта государственная логика, владевшая Федором Авксентьевичем Моргуном, поэтом, а во время войны — начальником лагеря, по его словам, для военнопленных японцев, не бралась мною в расчет. Обида и ярость по молодости лет захлестнули меня.
В тот же день, после разговора с Шуховым, я позвонил Анатолию Ананьеву.
— Толя, — сказал я, мы были с ним на "ты", — прошу тебя завтра утром в 10 часов быть в кабинете Моргуна. Зачем — завтра узнаешь, но для меня это очень важно.
Ананьев, недавно еще — секретарь Союза писателей Казахстана, собирался переезжать в Москву и держался независимо, не примыкая ни к одной группировке. Так что для меня не было человека более подходящего на роль секунданта.
В 10 утра на другой день я вошел в кабинет к Моргуну. Ананьев был здесь. Я поблагодарил его и сказал, что он понадобился мне как свидетель, чтобы предупредить впоследствии любые передержки. Потом я подошел к столу, за которым гранитной, грубо обработанной глыбой возвышался Моргун.
— Я пришел вам сказать, Федор Авксентьевич, — сказал я очень спокойным, так мне казалось, тоном, — что мой отец был офицером, он погиб в октябре 1941 года, защищая от фашистов Родину, и мне стыдно перед своей дочерью за то, что землю, за которую он отдал жизнь, поганят такие мерзавцы, как вы.
Моргун побледнел, водянистые, заплывшие глазки его округлились, сжались в копеечку:
— Ничего не понимаю!.. Что случилось?..
Видно, ему впервые довелось услышать такое. И от кого?.. Я все ему объяснил. Тем же спокойным, ледяным тоном, чеканя каждое слово. И только все до конца высказав, выйдя из кабинета, прошагав бесчувственными ногами через еще пустынный в этот час вестибюль, сел за свой стол в пустой еще редакционной комнате — и заплакал. Сам не знаю, как это получилось. Сто лет, тысячу лет не плакал, забыл, как это делается — а вот поди ж... Рыдания так и хлынули из меня, стыд, как раскаленные плоскогубцы, жег и рвал тело: стыдно мне было и за эти глупые, неудержимые слезы, стыдно — перед моей семилетней дочерью — за то, что землю, которую я учил ее любить, топчут антисемиты... Пределом позора — о святая простота!.. — казалось мне, что писатель, поэт, секретарь СП — может быть черносотенцем... У нас в Караганде, откуда я приехал, воздух был чист, русские, казахи, немцы, евреи, украинцы, корейцы — кого у нас только не было, до болгар и испанцев включительно — все дышали этим воздухом в полную грудь...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});