— Есть! Есть! — сказал один из них, ласково поглаживая осла.
— Ехать, ехать, — поправил грабитель. — Есть потом.
Пройдя несколько миль, брат Франциск почувствовал глубокую печаль. Ему все еще слышался язвительный голос злодея: «Пятнадцать лет! Что за бабья работа! Хо-хо-хо!»
Грабитель, конечно, ошибся, но пятнадцать лет все-таки пропали втуне, а вместе с ними — вся любовь и мука, вложенные в копию.
Франциск был плохо приспособлен к жизни во внешнем мире, к его суровым и грубым обычаям — впервые за долгие годы он покинул братскую обитель. Насмешки грабителя глубоко ранили его сердце. Он вспомнил насмешки брата Джериса, куда менее язвительные. Наверное, брат Джерис был все-таки прав.
Он понурил голову и медленно побрел своей дорогой.
Слава Богу, у него был оригинал реликвии. Слава Богу.
11
И вот час настал. Брат Франциск никогда не чувствовал себя более ничтожным в своем простом монашеском одеянии, чем в ту минуту, когда стоял на коленях в прекрасном храме перед началом церемонии. Величественные жесты, яркие водовороты красок сопровождающие подготовку к церемонии, уже сами по себе выглядели ритуальными, и трудно было представить, что ничего важного еще не произошло. Епископы, монсеньоры, кардиналы, священники и светские чиновники в элегантных старомодных костюмах входили во храм и выходили из него, и все это походило на движение грациозного часового механизма, который ни на минуту не останавливается, не запинается и не устремляется в противоположном направлении.
В храм вошел sampetrius.[51] Он был одет с такой пышностью, что Франциск вначале спутал его с прелатом. Sampetrius нес скамеечку для ног, причем с такой небрежной важностью, что если бы монах не стоял уже на коленях, то невольно преклонил бы их. Sampetrius преклонил одно колено перед главным алтарем, затем направился к папскому трону и заменил новой скамеечкой прежнюю: возможно, она расшаталась. После этого он удалился тем же путем, что и пришел. Брат Франциск был восхищен заученной элегантностью его жестов даже в самом обыденном. Никто не торопился. Никто не мямлил, никто не семенил ногами. Не делалось ни одного движения, которое не усиливало бы величия и подавляющей красоты древнего святилища. Даже неподвижные статуи и росписи подчеркивали это. Даже шелест от дыхания, казалось, отдававшийся слабым эхом от отдаленных апсид.
Terribilis est locus iste: hie domus Dei est, et porta caeli,[52] воистину ужасен дом господен, врата небес!
Через некоторое время он обнаружил, что некоторые статуи живые. У стены, в нескольких ярдах слева от него, стояли рыцарские доспехи. В их бронированном кулаке было зажато древко сверкающей алебарды. Даже плюмаж шлема не пошевелился за то время, что брат Франциск стоял там на коленях. С десяток таких же доспехов стояли вдоль всей стены. Только увидев, как под забрало ближайшей «статуи» заползает слепень, он заподозрил, что в железной оболочке кто-то есть. Его глаз не мог уловить ни малейшего движения. Реакцией на дерзкий выпад слепня был металлический скрежет доспехов. Это была, очевидно, папская гвардия, столь прославленная в рыцарских сражениях, — небольшая частная армия первого наместника Господа Бога.
Показался капитан гвардии, он совершал торжественный обход своих людей. Впервые статуя задвигалась: салютуя, она подняла забрало. Капитан остановился в задумчивости и, прежде чем уйти, платком снял слепня со лба стойкого носителя шлема. Статуя опустила забрало и снова застыла.
Величественная атмосфера храма была ненадолго нарушена прибытием толпы пилигримов. Толпа, хотя и хорошо организованная и умело опекаемая, все же выглядела здесь явно чужеродной. Многие из пилигримов проходили к своим местам на цыпочках, стараясь не издать ни единого звука и делать как можно меньше движений, в отличие от sampetrii и новоримского духовенства, чьи звуки и движения были очень эффектны. Среди пилигримов же то и дело слышалось сдерживаемое покашливание.
Неожиданно храм сделался похож на военный лагерь. Гвардия была усилена. Тяжело ступая, в святилище вошли новые отряды закованных в броню статуй, опустились на одно колено и, перед тем, как занять свои места, отсалютовали алтарю древками своих пик. Двое из них стали по бокам папского трона. Еще один опустился на колени с правой стороны папского трона, держа на воздетых ладонях меч Святого Петра. Живая картина вновь застыла, колебалось лишь пламя свечей в канделябрах алтаря.
Почтительную тишину вдруг нарушили громовые рулады труб.
Звук был такой мощный, что пульсирующее «та-ра-та-ра-раа» ощущалось кожей лица, а ушам делалось больно. Трубы трубили не музыку, а благовест. Громче и громче, настойчиво и непрестанно, пока у монаха не зашевелились волосы на голове, и в храме, казалось, не осталось ничего, кроме трубного пения.
Затем — мертвая тишина, а за ней — мольба теноров:
Первый певчий: «Appropinguat agnis pastor et ovibus pascendis».[53]
Второй певчий: «Gemia mine flacantur omnia».[54]
Первый певчий: «Jusit olim Jesus Petrum pascere gregem Domini».[55]
Второй певчий: «Ecce Petrus Pontifex Maximus».[56]
Первый певчий: «Caudeat igitur populus Christi, et gratias agat Domino».[57]
Второй певчий: «Nain docemibur a Spirity Sancto».[58]
Хор: «Alleluia, alleluia…»
Толпа встала с колен, а затем снова опала медленной волной, следуя за движением портшеза, в котором сидел хилый старец в белом. Он раздавал благословения, а процессия из золотого, черного, пурпурного и красного медленно влекла его к трону. У монашка из далекого пустынного аббатства перехватило дыхание: невозможно было равнодушно смотреть на все происходящее — музыка и движение заглушали суетные чувства и волей-неволей увлекали все мысли к тому, что вскоре должно было произойти.
Церемония была краткой. Если бы она продлилась дольше, напряжение стало бы нестерпимым. Монсеньор — брат Франциск заметил, что это был сам Мальфредо Агуэрра, постулатор — приблизился к трону и преклонил колени. После краткого молчания он изложил свою просьбу жалобным речитативом:
— Sancte pater, ab sapientia summa petinms ut ille Beatus Leibowitz cujus miracula mirati sunt multi[59]… Он просил папу Льва просветить свой народ торжественным определением, касающимся благочестивой веры в то, что блаженный Лейбович действительно является святым, достойным dulia[60] церкви, равно как и почитания верующих.
— Gratiisima nobis causa, fili[61] — пропел в ответ старец в белом и объяснил, что его сердечным желанием является провозглашение торжественной декларации о том, что блаженный мученик находится среди святых, но что на это должно быть особое божественное указание, sub ducatu spiritus[62] чтобы он мог исполнить просьбу Агуэрры. Он призвал всех молиться об этом указании.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});