<л. 9, продолженио «Мы любим Россию, — скажут некоторые, — мы православны, потому что крещены в Православной Церкви, мы очень бы желали видеть, чтобы ее влияние переработало в России всю западную образованность согласно духу Православия, если только это возможно; но именно потому мы и боимся развития в России того духа законности, которому образцы находим в некоторых иностранных государствах и который прямо ведет к уничтожению самодержавной <л. 9 об.> власти Царя русского, к вольнодумным требованиям конституции и тому подобным беспорядкам».
Но говорящие таким образом не видят или не хотят видеть, что требования конституции и беспокойное желание ограничить верховную власть гораздо легче могут вспыхнуть в сердце народа, страдающего от всеобщего беззакония и не находящего против него защиты в самодержавии Царя, чем в народе, твердо устроенном в своих частных и общественных отношениях, огражденном в своем быту от своевольных притеснений чиновников, спокойном в своей личной безопасности и неприкосновенности своей собственности, не принужденном искать прихотливой милости и случайного покровительства для пользования своими частными правами и могущем только потерять многое, а не приобрести что-нибудь от переворота государственного. Те, которые боятся развития законности потому, что оно ведет к конституции, бывают иногда подвержены странному недоразумению. Они как-то забывают, что страшное иностранное слово конституция[22] в русском переводе значит ни больше ни меньше как устройство. Потому бояться для государства конституции вообще — значит бояться всякого государственного устройства, что было бы верхом бессмысленности. Правда, однако же, что с этим словом соединились в последнее время и некоторые особенные понятия, смешанные с ложными теориями, которые произвели великий вред во многих государствах, так что любовь к этим ложным теориям можно действительно назвать одною из опасных болезней европейского просвещения. Но не надобно забывать, что такая болезнь для России опасна быть не может, да и в Европе, кажется, она уже изменила свой характер. К тому же и в Европе насильственные и безотчетные требования конституций, начавшиеся с половины прошедшего века, не были следствием развития законности в народах, но следствием распространения некоторых политических теорий, которые произошли из особенного характера европейского просвещения и теперь уже отживают свое время. Правда, что в Англии английская конституция[23], служившая образцом для политических систем, образовалась не вследствие теорий, но выросла <л. 10> самородно вместе с развитием духа законности в народе, — это коренное отличие Англии от других государств Европы. Потому-то эта ее особенность, и конституцию<51с!> ее составляет ее исключительную принадлежность, и не может быть ни твердо, ни благодетельно перенесена в другие земли, имеющие другую историю.
Но во Франции вспыхнули требования государственного переобразования именно оттого, что она страдала от общей беззаконности[24] и надеялась вместе с английской конституцией приобрести английскую законность. Последствия разоблачили пустоту этой надежды.
В Германии требования конституций[25] возникли также не из желания законности, но были следствием распространения французских мнений, перешедших в политические учения их профессоров, из кабинета смотревших на жизнь государства. Если бы требования верховных переобразований выросли самобытно на германской почве, то они, быть может, носили бы с собою<?> и формы особенно ей соответственные. Всего вероятнее, что тогда они созревали бы незаметно, а не в насильственных переворотах.
Испания и Италия[26] так же очевидно дышат одними французскими мыслями и хватаются за них так страстно только с отчаяния от внутренних неустройств и всеобщей беззаконности и от тяжести чужеземного насилия. <л. 10 об.> В России же бояться развития духа законности оттого, что он может привести ее к беспорядочным требованиям чужеземной конституции, — значит не знать истории, не знать сердца человеческого и, особенно, не знать России.
Подобные стремления в ней могли возникать только в очень молодых людях, ослепленных иностранными теориями, или в людях, крайне страдающих именно от недостатка общей законности. В народе же самая любовь к Царю есть собственно остаток прежнего уважения к закону, так что если последнее совсем исчезнет, то и первое поколеблется.
В государствах, где верховная власть не ограничена, общественные и политические перевороты совершаются тем легче, чем менее законности упрочено на всех ярусах государственного здания и чем более политическое общество зависит от личных произволений<?> частных людей.
К тому же перевес произволений<?> частных личностей над законами уже сам собою составляет ограничение верховной власти и самое худшее, думаю даже, самое <нрзб.> для власти.
<л. 11> Фирманы султана, несмотря на его наружное самодержавие, не исполняются в Турции, когда они противоречат воле пашей[27], из которых каждый по временам задумывается о том, как бы самому захватить верховную власть; ибо где нет законности в основе общественного устройства, там всего зыбче место верховной власти.
Этим-то собственно и отличается самодержавие от деспотизма, что в первом, как, например, было в Пруссии до 46-го года[28], все связаны законами, кроме верховного властителя, поддерживающего их силу и святость для собственной своей выгоды, между тем как в деспотическом правлении все слуги власти самодержавны, насильственно ограничивая таким образом своею беззаконностию самодержавие высшего законоблюстителя.
Впрочем, надобно сказать, что если страсть к конституциям, соединенная с насильственными переворотами, основанная на книжных теориях и <нрзб.> мечтаниях, есть действительно великое зло для государства, то, напротив, развитие весомой и твердой законности в народе, если бы и могло через известное время иметь косвенным последствием своим нравственное ограничение верховной власти, связавшей себя своим собственным обычно<?> законным образом действия и затруднившей себе <л. 11 об.> возможность уклонения в произвольные действия силой собственной привычки к законности и твердостию<?> общественного порядка, согласно с нею самой и с потребностями народа устроенного, — то такое ограничение не было бы зло ни для народа, ни для самой верховной власти. Напротив, это высший идеал власти, к которому она должна стремиться для собственной выгоды и для высшего блага Отечества. Но ограничение власти было бы так же мало для нее стеснительно, как ограничение, происходящее от уважения законов совести, стеснительно для честного человека. Человек тем свободнее, чем легче ему действовать по законам совести, и тем зависимее от внешних понуждений, чем более подчиняется страсти. Так и власть тем сильнее и <нрзб.>, чем правильнее и чем согласнее с законами и духом государства, и тем слабее и ломче, чем более подвержена прихотливым увлечениям личности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});