был странноватым, вспыльчивым, легко обижался, лелея старые обиды, но было в нем кое-что: пыл, чувство стиля, постоянная аура вожделения – он был из тех парней, про которых точно можно сказать «женщин он
любит, и трахаться тоже». Что он и делал. Причем совершенно улетно – к тому времени, как он прекращал наслаждаться пиздой, лаская ее пальцами, ртом и как-то раз, накурившись, даже шепча ей по-испански – да-да, именно так, – она чувствовала, что как будто отрезана от своей пизды, что, кроме нее, для него больше ничего не существует. И они остались
друзьями. Вот так. Дважды в год он возил ее в дорогие рестораны в центре города, давая повод слегка приодеться. В качестве награды она целовала его в губы. Нет, нельзя так говорить. Она была искренне благодарна за те вечера, была ласковой, а он милым, даже немного смешным, и так хорошо с ней обращался… она хотела быть с ним такой, отдавая дань ему и тому, что меж ними было. Но все-таки это было наградой.
И Джордж. Тот, что был для нее важен.
Она тоже была для него важна, она знала, что он чувствовал это, регулярно демонстрируя свою глубокую привязанность к ней, к ее телу на этой планете. Ему не по нраву было тащить два здоровенных комода с зеркалами вверх по лестнице, один за другим, на пару с докучливым Дэвидом, решившим отправиться в юридический колледж Нью-Йоркского университета в своих прессованных джинсах. Наконец он сказал ему прямо в лицо:
– Ты свои джинсы гладишь.
– В химчистку сдаю, это их работа, – последовал ответ.
– Джинсы? В химчистку?
– Ага. Не хочу с ними возиться.
– Ты же понимаешь, что до Пако Рабана и Кельвина Кляйна, да неважно кого еще, их делали для мужчин, гонявших мулов и месивших навоз?
– Культура все изменила. Теперь их носят такие, как я, кто знает поименно всех швейцаров в «Студии».
Он имел в виду «Студию 54»[68]. Завсегдатаи были на короткой ноге не только с персоналом, но и со всем заведением.
Ее квартира: дрянная, но кое-где проглядывало старинное дерево. Джорджу это нравилось. Напоминало о лодках, на которых он работал. Дерево было похоже на красное, под рассохшимся, запятнанным лаком, кое-где полностью слезшим, виднелись золотистые и розоватые прожилки. Ему захотелось забрать его. Общий туалет был в конце коридора. Когда-то это был особняк, затем пансион, затем гостиница с одноместными номерами, а сейчас здание дожидалось, пока его не выкупит и не восстановит кто-нибудь богатый. Туалет был огромный, выложенный впечатляющим кафелем – нефритовый фон со сценкой в китайском стиле, цветами и каким-то господином. Четыре этажа дешевых, неухоженных квартир с плохой планировкой, но не ее – три комнаты в нетронутой задней части некогда красивого здания из песчаника. Краткосрочная аренда. Оплата помесячная, а за старые квартиры еженедельная. В стене спальни торчал гвоздь, который закрасили рабочие по найму, о’кей, сделано наспех, плохо, это нормально, обычное дело, вот только такого никто из них еще не видел: на гвозде висела проволочная вешалка для рубашек. Висела, когда прибыли рабочие, и они закрасили ее вместе со стеной.
Она рассказывала им это, пока они вытаскивали вещи из грузовика на тротуар. Джордж переступил порог, взглянул на стену и увидел на ней барельеф в виде вешалки, высоко, чуть справа от центра, от окна подальше, к двери поближе.
– Потрясающе, – сказал он.
В одном из шкафов обнаружилась баночка с красной краской для пола и старая задубевшая кисть, и позже он обвел вешалку ярко-красным, превратив в шляпу, а снизу пририсовал физиономию клоуна. Клоун, как обычно, зловеще улыбался, а в глазах не читалось ничего, кроме грусти.
– Вот тебе личный гомункул дробь цирковой артист, – сказал он ей.
Она ответила:
– Дробь ты употребил не к месту, но спасибо. Очень полезно.
Она не трогала клоуна все полтора года, пока жила в той квартире. Смотрела на него, будучи в разном настроении. Что-то было в его улыбке в тот день, в том, как ей улыбнулся Джордж. И то же самое она видела в лице клоуна. Ощущала что-то интимное, настоящее. Его плечи; он атакует ее громоздкую мебель. И пот. Но у всех этих мальчиков, этих молодых мужчин, были вполне соблазнительные тела, так что в конце концов приходилось признать: двух тел ей следовало сторониться, одного желать. Потом она пришла к выводу, что ее подталкивало все неоконченное, что лежало меж ними. Невысказанное. Так или иначе следовало признать, что они любили друг друга, да, почему к этому так сложно прийти? Сказать это, пусть тихо? Лишь спустя какое-то время она позволила себе пропустить это слово сквозь разум. Но ничего, можно было любить друг друга и пойти своей дорогой, хотя бы зная, что чувствует каждый из них, даже если сейчас они были избавлены от обязательств, даже если их отношения затухали. Вечером, когда с переездом было покончено, когда она избавилась от остальных, он стоял, готовый уйти, но взглянул на нее, и она подошла ближе, обвила его руками, а он поцеловал ее. Они видели это друг в друге, когда снова занялись сексом, и после, когда говорили. Они приняли это из необходимости – зная, что разойдутся, – теперь, когда учеба закончилась, и перед ними лежал путь к сотворению себя, перемена мест, и они уже не встретятся на знакомых маршрутах. Знакомые маршруты – в каждом районе, где она когда-либо будет жить – Верхнем Вест-Сайде, Гарлеме, Нижнем Ист-Сайде, какое-то время на Проспект Хайтс, недолго в Форт-Грин и снова в Верхнем Ист-Сайде, – будут известные маршруты, где она встретит или не встретит кого-нибудь, где ее ждут желанные и нежеланные встречи. Подъезд, зассанный мужиками. Вонючая бургерная с вытяжным вентилятором, выходившим на улицу. Цветочная лавка. Мальчик или мужчина, на которого она наткнется или которого захочет увидеть, чтобы потом расхотеть с ним видеться.
Они скурили одну сигарету на двоих, затем разделили косяк. Говорили. О планах. Надеждах. Прошлом. У них теперь официально было прошлое.
Она сказала:
– Ты мне собирался о чем-то рассказать. Тогда, на втором курсе. Перед тем как мы разошлись.
Он знал, что она имеет в виду. И она знала, что он знал. Он ничего не сказал. Затем:
– О боже.
– Что-то про твою мать, – сказала Анна. – Мне всегда было интересно.
– Боже мой.
– Ну мать-то твоя, так что в этой истории мужчина ты один.
– А?
– Боже твой.
– Боже мой, – отозвался он оглушенно.
И в тот момент вид его был паническим, умоляющим.
– Ладно, забудь.
– Неволей ко всей