Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда начинались дожди, глинистую дорогу развозило и путешествие превращалось в муку — часть дороги приходилось идти пешком, ведя велосипед рядом. Два подъема и один крутой спуск. Два километра посередине пути, на месте заброшенной деревни Скоморохово, порой непролазны и для пешего — трактора разбили колеи, и на маленькие скользкие бровки ноги нужно было ставить так тщательно, словно я готовилась к экзамену на канатоходца.
Я вставала рано, в пять, пила чай с хлебом и отправлялась в путь, чтобы к восьми приступить к работе. Льнозавод — длинный старый барак, забитый пылью, с грязными, никогда не отмывавшимися окнами.
Транспортерная линия, проходящая сквозь разные приспособления и механизмы, тянулась по одной стене и в половину короче — по другой.
Смена — двенадцать человек. Мастер, девчонка Надежда из местных, три мужика неопределенного возраста, старичок-истопник в котельной, семь женщин. Разницы в работе между полами никакой. Номер один раскатывал рулоны с отмоченным и просушенным льном, заправлял их в зев мялки с помощью номера два. Волокно начинало свой путь по конвейеру. Ползло медленно, попадало под череду вальков, гребней, проходило трясучку (номера три, четыре, пять). Машина строчила, как пулемет, мяла и чесала льняное сено. В результате получалась низкосортная пакля и мягкое, невесомое, как вата, волокно. Его увязывали отдельно и увозили на следующую тонкую обработку. Завод производил нехитрую и дешевую подготовительную операцию. Принимали нашу продукцию низким сортом, допотопный конвейер не предназначен был выдавать качество.
С восьми пятнадцати, когда запускали конвейер, все кругом тонуло в грохоте, стонах и визге, все вибрировало, тарахтело, прожорливая лента требовала пищи еще и еще. Монотонная и шумная работа убивала желание разговаривать, люди деревенели, погружались в себя, становились роботами, исполняющими функции при ненасытной, громыхающей железным нутром и отполированными ребрами машине. Первые две недели непрестанный гул преследовал меня, мучил больше, чем физическая усталость, прогоняя прочь все мысли, потом это прошло.
Зато я научилась по-новому ценить тишину. Возвращаясь домой, слышала, как свистит ветер в электрических проводах, как журчит под широкой кроной сосны ручей, как тинькают и чирикают в кустах мелкие пташки. Зелень, вода, нежаркое солнце, небо, всегда покрытое облаками, буйные травы и щебет кузнечиков — совсем не такой въедливый, как ночной хор азиатских цикад. Досаждали оводы и мухи, но я скоро к ним привыкла, старалась одеваться в светлое — кровососущие насекомые больше атакуют темные тона, только вот к утренней мошке я не смогла привыкнуть, но, кажется, к ней не может привыкнуть никто. Я видела косарей, выходящих на луга в белых халатах. Они повязывали на голову платок, закрывая лицо и оставляя одни глаза, что делало их похожими на наших туркменских девочек с базара — даже в советские времена те ходили в парандже, пряча свою красоту, и, наверное, это было правильно: красивее молоденьких туркменок бывают разве что гурии в мусульманском раю.
К пяти-шести я возвращалась домой, помогала Лейде по хозяйству, топила печь, варила в чугунке картошку — два мешка мелочи выделили мне от колхоза, — чистила луковицу, варила нехитрый овощной суп, ела горячее и ложилась на продавленный диван к лампочке. Бездумно утыкалась в книгу, но вскоре засыпала.
Утром обмывалась в тазу поставленной с вечера в печь теплой водой, чистила зубы, пила чай и отправлялась на работу — чистая кожа снова готова была впитывать не только пьянящие запахи природы, но и вонь пригоревшего машинного масла, сладкие флюиды солярки в цеху, мешающиеся с тяжелыми ароматами подмокшего сена и кислыми эссенциями льняного грибка. Так изо дня в день. За то, что вечерами помогала тете Лейде убираться в хлеву, она каждый день давала мне литровую банку молока, а в воскресенье — десяток яиц.
По субботам Лейда пускала меня в свою баню, за что полагалось ее растопить и натаскать двенадцать ведер воды из колодца. Дрова кололи дети, исправно хозяйку навещавшие. Ежедневное мытье в тазу облегчало, но не спасало — к концу недели кожа начинала чесаться и зудеть, лишь взвешенный пар и жар от каменки выгоняли грязь и прах, налипший на тело за неделю пребывания в машинном аду. Мыльная щелочь и мягкая вода возвращали жизнь волосам, а коже эластичность.
Уставшая от жара парной, я засыпала в субботу на чистых льняных простынях, легкая и освобожденная от своих добровольных мытарств.
Воскресный день был целиком мой — штопала белье, убиралась в доме, пекла в русской печи из поставленного с вечера теста пироги и ватрушки — их хватало на неделю. Курс кулинарного искусства прошла у той же Лейды Яновны. К обеду, переодевшись в чистое, пройдя двести метров, разделявших наши дома, стучалась к моей соседке. В воскресенье мы обедали вдвоем, а если у нее бывали гости (иногда к ней заезжали охотники), садилась за стол со всеми, так было заведено. Признаюсь, я ждала воскресных обедов, одинокие вечера начинали меня угнетать, книги, читанные по второму-третьему кругу, не выручали, а не прекращающая бубнить радиоточка создавала лишь фон, к словам, сыплющимся из нее, я никогда не прислушивалась.
Лейда Яновна, конечно, знала о моем горе, но никогда не заговаривала о нем сама, всегда находила доброе слово и часто рассказывала мне о своей жизни с мужем, о жизни поселенцев, как ей в детстве рассказывала ее бабушка, сурово следящая за нашими беседами со стенки гардероба в спальне. Моя соседка была столь добродушна и столь мудра, что скоро я начала делиться с ней наболевшим. Пожилая эстонка только качала головой, слушая о похождениях Геннадия.
— Вот ведь как, у меня с Петером не бывало ссор. Он тоже любил выпить, я всегда ему наливала, но он слушался: если я сказала «хватит», он улыбался и шел спать. Впрочем, то, что ты рассказываешь, я повидала, и не только среди русских — эстонцы ой как научились пить водку и жен били, и дети страдали, всякое я повидала.
У нее был немного напевный русский язык, небольшой акцент его только красил — она словно сказку тянула, любила прибавить «ой» и «да ну?»; начинала словами: «Ну сейчас я тебе расскажу, слушай», — дальше мог следовать рассказ, как она выбивала у нотариуса справку о разделе имущества между своими детьми. Она не унывала, не страшилась одиночества, только говорила: «Погоди, вот завоет вьюга зимой, сразу ко мне на печку прибежишь». Ее слова и дельные советы успокаивали меня: «Правильно, правильно ты уехала — молодым нельзя мешать, у них своя жизнь, а что Валерка твой не приезжает — так он работает, приедет, не тоскуй, пойди лучше послушай моих курочек». Она любила своих «курочек», и «коровок», и «лошадку», и «собачек», и «кошечек».
Всех накормить, за всеми убрать, навести порядок в доме — у нее и времени-то свободного не оставалось. Послушавшись ее совета, я отправлялась слушать «курочек». Глупые, хищноглазые и сварливые, они вызывали у меня омерзение — слишком уж жадно бросались на хлебные корки, давились, отталкивали друг дружку. Понятно, что о своих наблюдениях я Лейде ничего не говорила. Зато Мустанг, старый мерин, — вот с кем я подружилась, вот кого я расчесывала и кормила посоленными корками, гладила мощные бугристые бабки или просто подолгу стояла, прижавшись к его темной шее, вдыхала сладкий запах конского пота. Он тоже полюбил меня сразу и навсегда — гикал, стоило мне пройти или проехать на велосипеде мимо конюшенного сарая, высовывал голову в открытую дверь, прядал ушами, сек хвостом по ногам, словом, изображал лошадиное счастье. Тетя Лейда нашей дружбе радовалась — забота о лошади стала моей обязанностью, я немножко освободила ее, и она редко заходила в сарай — просто проведать мерина, чтоб не забывал, кто его настоящая хозяйка. Мустанг, впрочем, в ней души не чаял, как и все животные во дворе. «Лошадь — человеку крылья», — любила она говорить, глядя, как я чищу скребницей лоснящиеся бока Мустанга. Я прекрасно понимала, почему она не хочет отсюда переезжать.
Первую зарплату на заводе выдали в середине августа — с опозданием на два месяца. Но на зарплату она была не похожа — сто рублей на руки, сто рублей хлебом из колхозной лавки, еще сто — масло, мыло и порошок и сто — мелкая картошка, ее тоже вычли из заработанного. У льнозавода с колхозом свои хитрые взаимозачеты. Возражать, как я сразу поняла, было бесполезно — так постановили власть имущие: не нравится — иди на печь, что многие и делали, текучка кадров на нашем допотопном производстве была постоянная. Люди просто в какой-то момент исчезали. Взамен появлялись новые — такие же безликие, угрюмые, с пустыми глазами, перемывающие косточки всей округе во время обеденного перерыва. Они купались в местных новостях, как лен купается в тихой росе. Роса мочит зеленовато-желтые стебли, невидимый глазу грибок разрушает вещества, склеивающие волокнистые пучки с корой. Затем полученную солому — тресту — предстоит сперва высушить, связав в пучки, а затем скатать комбайном в тяжелые рулоны. Какую-то часть забудут на поле, и она сгниет под снегом, что-то стащат на зимнюю завалинку к избе или на подстилку скоту расторопные крестьяне, какая-то часть пострадает под колесами трактора — всем тут правит случай и обычай, таковы и окрестные новости.
- Темный Город… - Александр Лонс - Современная проза
- Голем, русская версия - Андрей Левкин - Современная проза
- Нужна мне ваша фаршированная рыба (повести и рассказы) - Рафаил Гругман - Современная проза
- Чудо-ребенок - Рой Якобсен - Современная проза
- Русская трагедия - Петр Алешкин - Современная проза