Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люсьен страдал втихомолку, умерщвляя плоть. Глядя на свои немытые руки, время от времени он в ярости вскакивал и бросался к фонтану. Он решительно обмывал в нем тело, ноги и руки, умывался и расчесывал волосы беззубой расческой. Эта попытка сравняться с вами была напрасной. Несколько дней спустя его мужество вновь зарастало грязью. Он все больше коченел от сильного ветра и слабел от голода — не благородной слабостью от болезненной вялости; его тело оставалось столь же красивым, как и прежде, а он даже не имел права этим похвастаться, ибо то было бы верхом наглости, — отвратительный запах заставлял его держаться на расстоянии от таких, как вы.
Я уже достаточно обрисовал то, что с ним творилось.
Как-то раз проходившие мимо французские туристы свесились над парапетом. Их пароход зашел в Барселону, и на несколько часов они вышли в порт. Чужаки в этой стране, разодетые в прекрасные габардиновые пальто богачи присвоили себе право рассматривать этот архипелаг нищеты как картину, паломничество к которой, возможно, являлось тайной неразглашаемой целью их круиза. Не щадя самолюбия нищих, они завели над их головами недвусмысленный диалог, употребляя точные, почти специальные термины.
— Гармония между тональностью неба и зеленоватыми красками их лохмотьев просто чудесна.
— …это чистейший Гойя…
— Группа слева очень забавна. У Гюстава Доре есть сцены, которые в плане композиции…
— Они счастливее нас.
— У них более гнусный вид, чем у нищих в трущобах Бланки, припоминаете? Следует признать, что марокканский костюм придает обыкновенному нищему достоинство, которого никогда не обрести ни одному европейцу.
— Мы застали их в полной прострации. Поглядеть бы на них при хорошей погоде.
— Напротив, своеобразие поз…
Укутавшись в свои теплые коконы, праздношатающиеся разглядывали съежившихся в комок людей, беззащитных перед ветром и морем. Я никогда не находил в своем сердце ненависти или зависти к богачам, которые с отвращением отстранялись от нас. Мы следовали голосу осторожности, подавляя свои эмоции: наш удел — лишь смирение и раболепство. Богатые подчинялись законам богатства. Когда Люсьен увидел, что они приближаются, он ощутил тревогу. Впервые он смотрел на людей, явившихся изучать его нравы, странности и отклонения от общепринятых норм. Одним ударом он был низвергнут на дно неслыханной бездны, и это головокружительное падение, от которого у него захватывало дух, заставило его сердце подпрыгнуть. Он наблюдал, как в затянутых в перчатки руках этих господ хищно сверкали злобные объективы фотографических аппаратов. Несколько нищих понимали французский язык, но лишь он различал все нюансы, состоявшие из наглости, перемешанной с непререкаемой доброжелательностью. Каждый из нищих сбросил с досадой свое покрывало или лохмотья и приподнял голову чуть выше.
— Вы хотели бы заработать?
Подобно другим, Люсьен вставал, облокачивался или приседал на корточки в зависимости от сценок, которые хотели запечатлеть туристы. Он даже улыбнулся, как ему было велено, старому нищему и позволил набросить на взмокший лоб свои грязные волосы. Погода была пасмурной, и позирование заняло много времени. Туристы жаловались на свет, но хвалили качество своей пленки. Другие нищие наивно гордились тем, что послужили для создания местного колорита, без которого Испания была бы не столь красивой, Люсьен же чувствовал, как его заливает и переполняет стыд. Все они были лишь частью интересного пейзажа. Когда мне было шестнадцать лет и я с другими мальчишками встречал в Марселе господ, выбиравших нас для снимков, понимал ли я, что мне отводят роль фрагмента в композиции из пятнадцати-двадцати шпанят, на которых приезжают глазеть с другого края света как на непостоянный, но существенный штрих милого сердцу гомиков города? Некоторые мои ровесники до сих пор говорят мне при встрече: «Ах да, припоминаю, я видел тебя на улице Бутри». Или: «Я видел тебя на бульваре Бельзюнс».
В довершение своей мерзости нищие обосновались в наиболее грязных местах, пренебрегая элементарной брезгливостью; Люсьен же уселся на мокрой ступеньке, спустив ноги в какую-то лужу. Он уже не предпринимал никаких усилий, чтобы вернуться в ваш мир, он отчаялся. Его жалкий образ предназначался для иллюстрации путешествия миллионера — любителя живописи.
— Вас я снял пять раз, — сказал мужчина и протянул Люсьену десять песет.
Тот поблагодарил его по-испански.
Нищие изъявили умеренную признательность и радость. Некоторые сразу отправились пить, другие опять застыли в скрюченных позах — со стороны казалось, что они спали, но на самом деле они разрабатывали некую истину, которая будет принадлежать только им и принесет им спасение: то была нужда в первозданном виде.
Эта сцена — всего лишь одна из многих; я хотел, чтобы она помогла очистить представление о Люсьене, дабы оно обрело совершенство и стало достойно счастья, которое я ему тогда добывал.
То, что мне известно о нем: его нежность, обаяние и ранимость, — скорее не добродетели, а недостатки (подобно ахиллесовой пяте), предполагающие, что в таком положении его страдание было бы столь велико, что он убил бы себя. Однако чтобы полюбить его сильнее самого себя, мне следует осознавать его слабым и хрупким, дабы никогда не испытывать искушения (наперекор себе) его бросить. Мои приключения послужат ему на пользу. Это я сам их пережил. Воображаемому образу Люсьена я жестоко даю пройти через свои испытания. Разница лишь в том, что их претерпели мои тело и разум. После этого, оттолкнувшись от них, я сотворю из него некий образ, которому он будет соответствовать.
Я неважно описал, как можно взвалить на свои плечи чужую беду, но, помимо того что я весьма смутно представляю себе этот процесс, уже слишком поздно, я слишком устал, чтобы попытаться показать вам это нагляднее.
Для того чтобы Люсьен не купался в счастье, а излучал его, я хочу обработать его по заготовленному мной образу, предварительно составленному и очерченному моими личными приключениями. Так, постепенно я приучу его разбираться в них и сознавать, что я слеплен из их теста, приучу говорить о них себе, не краснея, не жалея меня и не умиляясь, ибо Люсьен обязан понять, что, как я решил, приключения эти пойдут ему на пользу. Поэтому я желаю, чтобы он узнал о моем занятии проституцией и признал его.
Пусть ему станут известны подробности моих наиболее гнусных краж, пусть это мучит его, и пусть он с этим смирится. Пусть он также узнает о моем происхождении, моей подлости, педерастии, а также странной фантазии, которая прочит мне в матери старуху воровку с бесцветным лицом; о моих ужимках, с которыми я попрошайничал; о моем голосе, который я приглушал и менял в соответствии с правилом, принятым у нищих и обывателей; об изобретенном мной хитроумном способе приставать к «голубым»; о моих повадках нервного педераста; моей робости перед красивыми парнями; о том, как один из них предпочел моей нежности ласки наглого смазливого проходимца; о том, как французский консул, завидев меня, зажал себе нос и приказал вышвырнуть меня из консульства; наконец, о моих нескончаемых странствиях по Европе в неизменных лохмотьях, в сопровождении голода, усталости, презрения и порочной любви.
Когда Стилитано оставил меня неподалеку от Сан-Фернандо, мое отчаяние достигло предела и обострилось сознание собственного убожества. (Арабы употребляют по отношению к бедным слово «meskine». Я был ничтожным.) Я уносил с собой даже не память о друге, а образ фантастического персонажа, который стал источником и причиной всевозможных желаний, настолько грозного и нежного, далекого и близкого, что он гнездился во мне, ибо, воплотившись в мечту, он приобрел, оставаясь по-прежнему жестким и грубым, газообразную текучесть некоторых туманностей, их необъятные размеры, сияние в небе и даже их имена. Измученный жарой и усталостью, я топтал Стилитано ногами; пыль, которую я поднимал, состояла из его неуловимого вещества, и при этом мои опаленные солнцем глаза пытались вычленить наиболее дорогие детали из его теперь уже более человечного, но столь же непостижимого образа.
Чтобы достичь поэзии, то есть вдохнуть в читателя неведомое мне в ту пору чувство — которое и по сей день мне неведомо, — мои слова взывают к буйной чувствительности и пышным обрядам этого света, но, увы, не к рациональной упорядоченности нашей эпохи, а к красоте ушедших или отходящих в небытие времен. Я надеялся, выражая эту поэзию, освободить ее из-под гнета предметов, металлов, органов, тем, настроений, перед которыми издавна преклонялись, — как-то: бриллианты, пурпур, кровь, цветы, сперма, орифламмы, ногти, золото, глаза, короны, ожерелья, осень, слезы, ветер, моряки, оружие, химеры, дождь и траур — и таким образом избавиться от мира, о котором они возвещают (не от того, который они называют, а от того, который они воскрешают и в котором я увязаю), но все мои усилия тщетны. По-прежнему я прибегаю к этим словам. Они плодятся, как мухи, и поглощают меня. По их воле я пробиваюсь сквозь генеалогические пласты, Возрождение, средние века, времена Каролингов и Меровингов, прохожу через эпоху Византии и Древнего Рима, нашествия и эпопеи, чтобы докопаться до мифологии, где возможно любое творение.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- «…и компания» - Жан-Ришар Блок - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Порченая - Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза